Труднее было с Леней Есаульным, вечно голодным длинным и нечесаным детиной, который презирал цивилизацию за то, что она выдумала баню и зубную щетку. Все наши нападки Леня парировал ссылками на жизнь эскимосов – единственных людей, достойных подражания. Мы так и не сумели загнать Леню в баню, и два года он тщательно соблюдал вывешенный нами «График банных дней Л. Есаульного: 31 декабря 1946 года, 31 декабря 1947 года…». Но с размаху бросаться в одежде на постель и раскачиваться на сетке Леню отучили. Под кровать было стоймя поставлено полено, на которое Леня и спланировал всем своим пятипудовым телом.
Был наказан и Юлий Носевич. Его любимой проделкой было дождаться, пока товарищ заварит и посладит себе чай, чтобы затем самому его выхлебать. Операцию артистично провел Шелехов. Он долго колдовал над своим стаканом, доливая заварку и прибавляя сахару, потом доверчиво отошел за баранками, и Юля, с хихиканьем схватив чужой стакан, залпом выпил настоянную на английской соли адскую смесь.
Маленький и шустрый Юра Тулупин по прозвищу Чиж тоже имел свою слабость: он терпеть не мог стирать носки. И постепенно под его кроватью образовалась груда, при виде которой пришел бы в волнение видавший виды старьевщик. Из двух десятков носков и было выложено слово «Чиж», причем для этого исполнители выбрали именно тот момент, когда к чрезвычайно щепетильному в вопросах отношения к женщине Юре пришла в гости особа, на визит которой он возлагал большие надежды. С того дня Чиж стирал свои носки с таким усердием, что мы доверяли ему и наши – разумеется, не ставя его об этом в известность до окончания операции.
Когда отменили продовольственные карточки, мы стали жить коммуной. Раз в неделю один из нас увиливал от посещения лекций и оставался дежурной кухаркой. Он рыскал по магазинам, закупал самое дешевое мясо, пшенку, гречку и варил гигантскую кастрюлю кулеша, от которого, возможно, отказался бы принц Уэльский, но который мы съедали с такой основательностью, что мытье кастрюли и тарелок становилось фикцией. Подгоревший, недоваренный, недосоленный, переперченный волшебный, изумительный кулеш мы ели три раза в сутки и вскоре стали такими гладкими и отполированными, что от сытой жизни начали требовать от стряпух качества. Мы превратились в изобретательных поваров и научились, как французы, из ничего делать деликатесы. Я теперь часто вспоминаю об этом, стоя в своей квартире у кухонной плиты, которую жена без ложных колебаний и сомнений доверила мне раз и навсегда.
Обобществив стипендии, домашние посылки и конспекты лекций, мы оставили в личном распоряжении каждого члена коммуны побочные заработки (доходы от киносъемок в массовках, от выгрузки арбузов, конкурентной борьбы с вокзальными носильщиками), свободное от дежурств время и право влюбляться по своему усмотрению, каковым мы пользовались с энергией, достойной, по мнению наших экзаменаторов, другого, лучшего применения. Случилось так, что влюблялись мы по очереди, и поэтому каждый ошалевший от счастья влюбленный получал возможность, идя на свидание, напяливать на себя все лучшее, что имелось у членов коммуны. В сборах участвовали все. Помню, как мы в пух и прах разодели Володю Шелехова. Павлик Литовцев пожертвовал единственной рубашкой, Чиж снял с себя галстук, Брусничкин – часы, а я – галифе и сапоги. Хотя они были на два размера меньше, Володька мужественно натянул их на ноги и отправился на свидание невероятно элегантным великосветским франтом, так что сам Растиньяк задохнулся бы от зависти, увидев его. Вернулся Володька зеленый, спотыкаясь, как разбитая лошадь, всеми четырьмя копытами и осыпая проклятьями мою гордость – хромовые сапоги. Роковую роль сыграла прогулка, на которой настояло любимое существо и во время которой Володька орал про себя благим матом на каждом шагу. Наконец, собрав последние силы, он прыгнул на подножку проходившего мимо трамвая и укатил домой снимать сапоги, оставив любимое существо исполненной вечного отныне презрения к вероломным и легкомысленным мужчинам.
Следующим влюбился Володя Брусничкин, и мы всей коммуной ходили болеть за баскетбольную команду, в которой играла пышная красавица с раскосыми и темными, как спелые вишни, глазами. Затем как снег на голову свалилась на коммуну любовь Лени Есаульного: Леня пошел в баню! Тщетно мы совестили его, напоминая про эскимосов: раз в неделю Леня хлестал себя веником. Добил он нас тем, что купил первую в своей жизни зубную щетку, которой отныне работал по утрам, как добросовестный слесарь рашпилем.
О влюбленном Чиже распространяться не буду, поскольку из-за не разделенных девицей в очках вздохов коммуна частенько оставалась без обеда.
Зато когда пришла моя очередь, коммуна оказалась в чистом выигрыше. Свои чувства я, как человек, преданный коллективу, поставил ему на службу. Дело обстояло таким образом. 625-я осталась в летописях общежития как самая равнодушная к идеалам чистоты и порядка. Наши принципы отражал лозунг, висевший на стене комнаты: «Не красна изба углами, а красна пирогами», чем мы в соответствии с материалистической философией подчеркивали первичность еды и вторичность санитарии и гигиены. Но этот бесспорный лозунг почему-то приводил в ярость санитарную комиссию факультета, которая раз в неделю обходила комнаты общежития и всякий раз покрывала нас неувядаемым позором. Особенно свирепствовала председатель комиссии, бескомпромиссная блондинка с острым как бритва языком, настоящий бич божий в глазах обитателей нашей комнаты. Но когда председатель и я договорились о совместной прогулке к районному загсу (что и сделали через некоторое время), коммуна свободно вздохнула, ибо председатель, отчаявшись перевоспитать таких отъявленных нерях, сама готовила комнату к очередным смотрам.
Коммуна сыграла большую роль в нашей жизни. Она научила нас ценить коллектив и превыше всего ставить дружбу, она воспитала в нас самокритичность, непримиримость к крупным и снисходительность к мелким недостаткам. Один из основных принципов коммуны: «Выше нос!» – стал названием выпускаемой в моей семье стенгазеты, на страницах которой беспощадно критикуются явления, мешающие нашему движению вперед. Каждый из нас, бывших членов коммуны, умеет натирать полы, стирать рубашки, варить борщ и выбирать такое место на профсоюзном собрании, на котором можно без помех читать художественную литературу.
Но я еще не закончил свое повествование, я сознательно отодвинул печальную концовку.
Каждое явление носит в себе зародыши своей гибели. Наша коммуна погибла из-за случайности, хотя все мы чувствовали, что случайность эта неизбежна. Слишком одиозной стала 625-я, гроза и пугало огромного общежития. Начальство долго по-отечески наставляло нарушителей спокойствия на путь добродетели, пока на каждом из нас не повисло столько взысканий, что мы могли легко обеспечить ими весь факультет, никого не обидев. Теперь, когда вешать выговоры стало некуда, достаточно было одного легкого толчка, чтобы наша утлая ладья перевернулась.
Помню этот злосчастный день. Начался он с того, что Володька Шелехов, не в силах устоять от соблазна, выкрасил белилами торчащие сквозь прутья кровати пятки Лени Есаульного. Проснувшись и отмыв пятки, Леня сказался больным и не пошел на лекции. Весь день он плодотворно работал, подводя ток к Володькиной кровати. Но раньше Володьки в нашу комнату пришел декан, держа в руке пальмовую ветвь. Он принес нам, погрязшим во грехе, слова мира и спокойствия; он призывал нас очиститься от скверны, и мы, едва сдерживая слезы умиления, благодарно кивали головами. Наконец декан взялся за спинку кровати, и вопль этого доброго старика прозвучал погребальным звоном для нашей коммуны.
Наутро нас принудительно расселили по разным комнатам, и 625-я осталась знаменитой лишь в воспоминаниях современников – ее бывших хозяев, свидетелей и пострадавших.