И колос, порожденный теснотой и дракой, был хилым, горечью напитан, рано осыпался.
Но мои зерна, попав на рассевок, теперь уж не рабы в бараке! Я им свободу в пашне дал. И потому из каждого зерна растет по два, по три стебля на воле. И урожай мой вдвое больше, чем у других рабов! Поэтому хозяин бережет меня, пока… пока я рассевком владею. И выбрать разрешил жену среди рабынь, чтоб родила мне сына.
Раб завернул вещицу в тряпку с жадной бережливостью, как хлеб, и сунул за пазуху. И лишь тогда обрел вновь голос и осанку.
– Ты понял все?
– Ты засевал всю пашню в одиночку, ночами, дрожа и озираясь, чтобы никто не перенял секрета и не увидел сотворенное тобой.
– Нас много у Каринфы, – помедлив, угрюмо отозвался раб, – но разрешенье на жену и сына лишь у меня. Мне нужен сын! А если я свой рассевок для всех открою и закрома Каринфы лопнут от зерна – зачем я буду нужен? И кто меня продолжит на земле?! – спросил, исступленно сверкая глазами, Прохор, сын и прародитель Василевсов-хлеборобов.
– Я не осуждаю.
– И пгавильно делаешь, – упал вдруг коршуном картавый голос из-за кустов, – хвалить иль осуждать наших габов дано их господам, а не бгодягам.
Владелец голоса свирепо выдирался из кустов в хитоне из белой шерсти, держа перед собой бамбуковую трость. Лицо раба серело, будто покрывалось пеплом.
– Так вот чем засевал поля наш габ ночами. Давай сюда.
Глядя в чужую и грабастую ладонь, затрясся Прохор.
– Но господин, мой урожай был больше, чем у остальных на семьдесят, на сто корзин. Я вам принес доход…
– Ты нам пгинес убыток. Давай.
Держал протянутой ладонь Каринфа сын недолго. Убрал ее и, размахнувшись тростью, ударил по спине раба с оттягом, хлестко. Распался под ребристой палкой полусгнивший холст, под ним подернулась спина.
– Ты заставляешь ждать меня, – сказал Каринфа-младший, растопырившись глазами: правый ввинчивался в лоб раба, тогда как левый полз по корневищу смоковницы.
– Мой господин…
И снова, но уж злее, вдоль обнаженного хребта в натянутую кожу влипла трость и рассекла ее. Раб вскрикнул, вырвал из-за пазухи тряпицу с рассевком. Уткнулся лбом в плеть корня под ногами. Стал поднимать кулак с сокровищем своим, содрогаясь в корчах:
– Я вам доход принес, мой господин… доход!
– Ты нам пгинес убыток, – с картавой мягкостью и укоризной поправил хозяин всего, что корчилось у его ног: мешка с костями и кишок пустых, завернутых в гнилой хитон, – убыток в семьдесят когзин, помноженный на шестьдесят габов. А это много. Если бы ты, скотина гъязная, оповестил нас пго эту твою безделицу и изготовил бы ее для всех габов на наших землях, то угожай Кагинфы выгос бы на четыгеста когзин. А это восемьсот динагов, укгаденных тобой у господина своего. Вот твой убыток и твоя вина. К тому же ты нам лгал, сын ишака и суки, что угожай большой всегда в твоей легкой гуке и что луна ей помогает по ночам. Вставай.
– И все же, господин, он прибыль вам принес, – сказал сын Божий, глядя на свои сандалии, мерцающие в текучих бликах под водой: ах, хороша была прохлада, объявшая ступни и икры.
– Ты кто? – скосил Каринфа правый глаз, лаская левым рассевок в руке.
– Сын матери Марии из Вифлиема.
– Безго-о-о-дный, – напевно, с удовольствием изрек Каринфа и повторил, смакуя, – безгодный выгодок от нищенки Магии. Ты ею погожден в загоне для скота, но нагло называешь себя сыном Божьм.
– Ваш род Каринфы все знает про меня?
– Мы пго тебя все знаем, безгодный сын от назагетской шлюхи, – лучился наслаждением Каринфа, – а плотник, муж Магии из племени Давида, не твой отец. Он был готов изгнать ее, когда она на стогоне нагуливала бъюхо. Да пожалел. Ты даже не евгей, поскольку ни одна евгейка не гожала в хлеву сгеди навоза. Но нас, евгеев избганных, бегешься поучать, как Бога чтить, как жить по Божьи. Ты лишь сухая ветка, без племени и без когней.
– Тогда, мой господин, в отличие от нас, ты должен знать свой род хотя бы до девятого колена.
– Конечно, сын нищенки, я отличаюсь от тебя познаньем пгедков.
– Позволь с почтением послушать их имена из уст твоих, – все так же тихо, зашторив веками глаза, попросил путник. И долго ждал ответа от дряблой плоти под шерстяным хитоном, размышлявшей: к чему бы этому, что нагло разевает рот в его присутствии – к чему вот этому их знаменитый род?
– Ну, хогошо. Тебе полезно будет знать, кто мы и кто за нами. Иосия – наш дед, был сыном Илиуда и внуком Авиуда, пгавнуком Иогама, пгапгавнуком Зоговавеля. Тебе достаточно?
– Нет, мой господин. Позволь напомнить вам о самых древних.
– Откуда ведомы тебе дгевнейшие из племени Кагинфы?
– Твоими праотцами в семнадцатом колене были Хаммельо с Сим-парзитом. От них в тебе весь гной, что вылил ты на нас, способность делать прибыль из чужого горя, чужих трудов и крови. Запомнил имена: Хам-мельо и Сим-парзит.
Но не ответил сын Каринфы, ибо поднял, наконец, глаза сидящий, и синева зрачков его, пульсируя ультрамарином, зажглась всеослепляющим огнем. Он обволакивал, пронизывал и жег нещадно, парализуя.
– Два этих паразита в роду твоем, – продолжил Иисус – от каждого наследство ваше: вы косоглазить и картавить, курчавиться обречены вовеки, чтоб узнавали вас народы по обличью и повадкам. И воздавали по делам вашим. А про изделие раба забудь. Он благодетель для Каринфы и множитель всех закромов его. Иди. Ты ведь пришел позвать раба к обеду?
И опустил глаза.
Спадала оцепенелость с потомка Хам-мельо и Сим-парзита. Горела под хитоном кожа: будто натерли перцем.
Возвращалось зрение. Сквозь пелену яснее проступали две фигуры. Одна – сидящая, в сандалиях под водой, вторая – на коленях… раб Прохор, надежный сеятель и пекарь – здесь на берегу… зачем он здесь?
Что-то острое распирало кожу Каринфы. Он поднял кулак к глазам, разжал ладонь. В нее врезалась засаленная деревяшка. Откуда эта дрянь? Он наклонил ладонь – и дрянь упала. Брезгливо вытер руку о хитон, позвал сварливо:
– Раб Прохор, ты долго шляешься, когда едят все остальные. Ты хочешь, чтоб вместо меня здесь объявился стражник с псами? Поторопись.
– Иду, мой господин, уже бегу! – тянулся к рассевку сын Василевса, не веря все еще тому, что слышал. Но удалялся с палкой сын Каринфы, с обвислых, вялых плеч струилась белизна хитона. Внизу его заламывали пятки, забранные в кожу. Фонтанчиками из-под них плескал песок.
Раб дотянулся до драгоценности в пыли. Схватил, поднялся, дернулся бежать за господином. Но, развернувшись, рухнул на колени снова. Взял руку Иисуса, поцеловал ее и, плача, возложил на лоб.
– Я понял твой урок. Сегодня ночью я выточу, сколько смогу, таких же рассевков и стану раздавать их всем, кто гнет хребет на пашнях. Пусть застревает и не лезет в глотку мне кусок, когда соседа гложет голод…
Он не успел договорить: вдруг лопнул и взорвался на его словах вороний долгий дикий ор:
– Др-р-р-янь р-р-раб… не быть пир-р-рам Кар-р-ринфы!
Над головами их секли со свистом воздух два крыла, меж ними бесновалось угольное тело с округлой желтоглазою башкой и крючковатым клювом, долбящим сук засохшей смоковницы. Летели сверху листья и коры ошметки. Осмысленный железный клекот будоражил лес.
Сын Божий поднимал глаза. В них снова разгоралась синева. Она настигла ворона. Остервеневший ком швырнуло с треском сквозь листву и ветви в зной.
Оперенный ошметок ночи, как камень из пращи, рассек излучину над изумрудной поймой и, пролетев пятьсот-шестьсот локтей по выжженной равнине, с размаху брякнулся на куст.
…Сын Василевса уходил в барак, приплясывая и вертя кургузым, тощим задом в разодранном хитоне на спине. В нее впечатался, багрово остывая, рубец – отметина отныне и навеки.
ГЛАВА 9
Петр Иванович Рачковский, возглавлявший в Париже зарубежное отделение тайной полиции Российской империи, напоминал собою округлый мягкий батискаф, умеренно накаченный жирком и безмятежно плывущий в европейских ветрилах.