– Еще раз… слышь, сволочь! Еще раз рот разинешь без спроса – пристрелю как собаку!
Прохоров смотрел в упор. Сплюнул.
– Не дозволят тебе, мадамка, собачий пристрел. Пока не дозволят. Вон тот, что за ширмой, головенку твою пустую оторвет за такое. Так что, давай про мой агрегат погутарим. Ты сядь, не нервничай, барышня. Фамилия у моего агрегата АУП, что означает Агрегат Универсальный Посевной. Отменяет он напрочь плуг и сеялку для крестьянина.
– От кого народилось из ваших мозгов такое вредительство? – села, через зубы процедила следователь.
– Благо народилось у меня для крестьянина, – терпеливо поправил Прохоров, – благо и облегчение его труда, ликвидация плуга и прибавка ржи с десятины.
– Кто может звать к ликвидации сталинского плуга и советской пашни? Враг и наймит мирового империализма, к тому же… А куда этот АУП ваш делся? Где он на данный момент? – бесхитростно, в лоб тыкнула вопросом сиськастая, свернув с осточертевших зигзагов на генеральный большак – к поставленной перед ней задаче.
– Эх-хе-хе, барышня гражданка. Ты, видать, тоже скусная, сладости в тебе вдосталь, – опять соскочил с допросных рельсов Прохоров.
– Это в каком смысле? – изумилась растерянно следовательша.
– В смысле харча, пригодности к поеданию. Сосед у нас на Алтае, в Старой Барде, был Пантюхин Никифор. В двадцать первом году, в голодуху, дочке своей голову отпилил и съел ее, дочку-то. Потом перед смертью умом поехал, плакал, убивался и все дочку вспоминал: дюже сладкая дочка была.
– К чему ваш людоедский намек? – она на глазах стервенела.
– К тому, что АУП свой задумал я сотворить после Пантюхина. Чтоб во веки веков никому детей своих на скус пробовать не пришлось! – надорвано, со страшной, вдавливающей силой сказал Прохоров. – Прибавку он ржаную даст, десять и более пудов на десятине, прибавку хлеба для народа советского. К тому же плуг заменяет…
– Ликвидирует. Недопонимаете вы политической сельхозлинии на нынешнем этапе, Прохоров. В болото бандитскокулацкого верхоглядства затянули вас псы Антанты и ваш папаша, матерый вражина-кулак из Старой Барды, – закаменела и козырнула своим всезнанием городская, в склочной комуналке, обтерханная деваха с могучим бюстом.
Ей, недавно втащенной в органы похотливым бреднем О ГПУ, далека была теперь ржаная сытость советского народа.
– Памаги человеку, как я тэбя учил, – скушно и въедливо подсказали из-за белой ширмы, как из коробки «Казбека». На ней не хватало синего фона, белых вершин и прущего во весь опор горца в бурке, под которой вздыбился хронически воспаленный член.
Гражданка допросница между тем зажгла спиртовую лампу. Сняла со стены блестящий узкий шампур, с кольцом на винтовом конце. Стала калить острие на синевато-блеклом язычке пламени.
Руки ее взялись короткой судорожной дрожью: одно дело было молоть языком, насобачившись на чекистском жаргоне, другое – кромсать чужую плоть. К этому нужен был иной навык и настрой.
Прохоров смотрел.
– Слышь, дочка… как ты этими руками после меня головки им гладить станешь, кусок хлеба подавать – деткам своим?
Он спросил ее тихо и сострадательно. Но был услышан.
– Она всэгда моет руки после падали, – любезно пояснила ширма.
Палачиха подняла шампур над пламенем. Солнечно-яркая краснота острия бурела, остывая. Пошла к Прохорову, встала за спиной. Наклонилась, сказала на ухо жертве жалким, рвущимся шепотом (обморочным ужасом опаляло бабью суть предстоящее сатанинство):
– Потерпи… дяденька… я не задену мясо… под кожей пропущу, поверху.
Она оттянула кожу на спине. И тупо, с хрустом проткнула ее каленым острием. Под кожей зашипело.
– Хо-ро-шо… с-срабо-та-ла, д-дочка… как отцу… родному, – клацая зубами, ронял слова Прохоров. Шибало в нос паленым мясом, черный мушиный рой, сгустившись в воздухе, все уплотнялся, залеплял глаза.
Она смотрела на витой конец шампура. Он дрожжал, и кольцо на нем звенело тихим, истеричным колокольцем, разбрызгивая по полу дождевой капелью стекавшую красную струйку.
Тут прорвало ее пронзительным щенячьим воплем:
– А-а-а-а-а…
Дернулся, заерзал край ширмы. Вынесло из-за нее скользящим махом владельца мингрельского голоса – припухло-лысеющую жеребячью особь с расстегнутой мотней, в пенсне. На рысях подлетела особь к девке, уцепила за талию, поволокла к ширме.
– Иды ко мне, дэвочка, тебе надо отдохнуть. Иды ко мне. Какой лючи отдых от этых скотов, а? Мы с тобой знаем. Оо-о-о.! Моя.. А-а-а-а-а… моя рибка… мой свэтлячо-о-ок… о, мадлоб, о-о-о шени чериме… о-о-о-о…
Взорвался воплем, взревел от мрази творившегося привязанный к стулу Гордон:
– Скажи им, Никита, где АУПная твоя железяка… будь она проклята и ты с нею, сволочь. Под монастырь подвел, как чуял я тогда, связываться не хотел… Скажи им! Ведь сдохнем! И никто, никогда…
Обмяк, обвис на стуле мясным бескостным мешком. Уставился на дерганый, ритмичный припляс двух теней за ширмой. Оттуда несся, повышаясь в тоне, визгливый хрюк.
– Слышь… Никита, куда мы попали?! – с омертвелым ужасом спросил Гордон.
– В скотобойню, Борис, – со стоном выхрипнул Прохоров. Собрал себя в комок. Заволакивала глаза черная пелена. Закончил, обращаясь к ширме, надрывая последние силы:
– Не рожай от него… девка… шакаленка с клыками выродишь… он тебе тут же титьку отгрызет… они молоко с кровями человечьими потребляют.
За ширмой откинулся комиссар на спинку кресла. Закрыл глаза, поплыл в нирване.
– Иды, работай, маленькая. Со вторым. Первый протух, воняит. О-о-о, шени чериме-е-е-е… мадлоб, дорогая.
Она сползла, содралась с чмоком с кола. Оправилась ватными руками. Шатаясь, заковыляла к допросному столу. Добравшись, рухнула на стул. Со всхлипом втянула воздух. Мутными глазами, нашарив Гордона, спросила в два приема:
– Фа… милия…
– Гордон Борис Спартакович, – с собачьей мольбой вползал он в глаза палачихи.
– Место работы.
– Председатель Губпродкома Ставропольской губернии.
– Признаете, что поддерживали и отпускали деньги на изготовление антинародного изобретения Прохорова с целью опорачивания и дикрис. дисик.. (уперлась в слово, прочитала его по слогам) дис-кри-ди-та..ции сталинского плуга и развала сельского хозяйства в СССР?
– Позвольте все досконально пояснить, гражданка следователь! Я перед вами как на исповеди, все выложу, от чистого сердца. Когда он прибыл ко мне с деревянным макетом АУПа, я сказал, что дело это скользкое, райкомземом и райкомом партии не одобренное. И не дал денег!
Завозился, поднял голову, выстонал Прохоров, выгораживая земляка:
– У тебя снега… зимой… не выпр-р-с-ш… жмот поганый.
– Тогда как же вы, Прохоров, изготовили свой вредительский аппарат? – крепла голосом, отмораживалась следовательша. – На какие шиши?
– Сами, тайком с кузнецом Мироном, на свои сбережения. Они не то что меня, даже агронома Орлову к себе в этом деле не подпустили, – открещивался, предавал Гордон.
– Слышь, гражданин… который за ширмой, – уставился на ширму Прохоров, изнемогая в слизняковой паскудности земляка, – я теперь с шампуром в спине мысли чужие на раз читаю. Твоя шмара допросная знаешь, что про тебя удумала? «Кобель черножопый, все внутрях порвал. Еще раз полезет – застрелю».
Наполнялись тинно-болотным испугом глаза девахи. Взвилась на стуле, заверещала:
– Брешет эта сволочь, товарищ комиссар!! Я ничего такого про вас…
Комиссар вышел из-за ширмы. На лунном, несущем слепящие кругляшки лице плавилась снисходительная умудренность.
– Не волновайся, маленькая. Ты нэ можешь так думать обо мне. Я снюсь тэбэ каждую ночь, и ты просыпаешься мокри. Эта падаль хочэт нас увэсти в сторону. Нэ дадим. Нэ пойдем ми за ним.
Подошел к Прохорову, выдернул шампур из спины.
– Тэпэрь не будем читать чужой мисли, да-а?
Достал фляжку, полил красную спину коньяком.
– Значит, нэ поддержал он тэбя?
– Сказал уже.
– Ц-ц-ц-ц. Дэнги тоже нэ давал?
– Он да-аст… догонит и еще раз даст.