Выбрать главу

Повторили они Пилату на пятый день, сотрясаясь затекшими, окоченевшими телами: убери его! В ответ окружил Пилат их тройным кольцом сторожевой когорты и повелел центуриону: не поднимутся, не примут SIGNA-мператора, не восславят Тиверия в своем гадючьем логове – руби им головы!

И первыми сделали свой поступок на века саддукеи. Они разорвали ворот на плечах и вытянули на каменном полу свои жилистые шеи – руби. А за ними это сделали все, кто был в храме.

И только сын нищенки Марии, да раб Каринфы Прохор не сделали этого, а, повернувшись, оскорбив мучеников задом, вышли, испуская спинами брезгливую горечь.

Содрогнулся от смертной отрешенности лежавших с голыми шеями четвертый прокуратор Иудеи. Истекая бессильным потом, отступил он, высочился из храма и отозвал солдат. Ибо был всего лишь римским гоем, трусливо осквернившим чужой храм и понявшим то, чего не может понять эта тварь с шампуром в спине: иудея нельзя обмануть, оскорбить, унизить, передумать и перехитрить, поскольку они только этим и занимаются долгие века среди скотских стад на двух ногах и умеют это делать лучше всех.

А еще нельзя осквернять иудейский храм, поскольку осквернять чужие храмы позволено Иеговой лишь им, иудеям, что и записано в Торе и Второзаконии:

«Истребите все места, где народы, которыми вы владеете, служили богам своим.

И разрушьте жертвенники их».

Очнулся от грезы, выплыл из глубин веков комиссар и, вернувшись к Прохорову, продолжил:

– Мы истребили уже полторы тысячи ваших церквей и взорвали ваш главный храм Христа Спасителя. Сказано во Второзаконии:

И предаст царей их в руки твои и истребишь имя их из поднебесной.

Мы истребили царя Николая с его выродками. Сказано в Талмуде:

Лучшего из гоев убей.

Мы убили тридцать тысяч ваших лучших военных гоев, 186 комбригов из 220, 110 комдивов из 195, 57 комкоров из 85, 13 командармов из 15, и наши мальчики, Фирин, Коган, Берман, Раппопорт, продолжают это делать во всем ГУЛАГе.

Мы истребляем там лучших, но оставляем тех, кто полезен и кто, визжа от страха, лижет наши пыльные сапоги и готов стать рабом нашим.

Ты сам рубил головы своим славянам. Во-первых, потому, что вы так и не научились за сотни лет держаться за своих, единокровных. И, во-вторых, потому, что наш Маркс, которого звали в детстве Мордехай, наш Герцен, сын еврея Герца из колена Ротшильдов, воспалили злобу бедного к богатому и позвали вас, славянских собак, к бунту.

А Ленин, выскочив из фамии Бланк по матери, крикнул этим тощим стаям: «Ату!»

И вы грызли друг другу глотки под красным знаменем и пятиконечной звездой. Но ты не знаешь, почему это наша звезда, россыпь которых есть на американском флаге. Потому что у самого богатого, самого умного иудея на земле Майера Ротшильда было пять сыновей, которые вертят всеми делами на планете: Аксельм – во Франкфурте, Соломон – в Вене, Натан – в Лондоне, Карл – в Неаполе и Альфонс – в Париже.

Вот почему у этого знака, который мы нацепили тебе на лоб, пять лучей. И главными посыльными и слугами этих лучей были тоже наши гении, Адам Вайшоп и Бернард Барух, а они умели смотреть на сто лет вперед.

А красное знамя, которое ты, славянин, слюнявишь на коленях, давая нам присягу рабски повиноваться и резать своего брата, оно имеет цвет той же фамилии – Ротшильд. Это «красный щит» по-немецки.

В Совете Народных Комиссаров 17 евреев из 22, в ЦИКе, где 61 член, сидит 42 еврея. В ОГПУ 23 еврея из 36, а наш каган – Каганович в Кремле держит в руках все и управляет грузинской куклой Сосо.

Мы дождались своего часа после похода вашего Олега и Святослава на хазар. Это наши села Итиль, Белую Вежу и Семендер предали они мечам и пожарам.

Теперь мы здесь и везде. Наш нос нюхает обстановку во всех щелях этой страны и наши пальцы на каждой вашей глотке. И спасутся лишь те, кто станет нашим рабом, не только из-за страха, но и преданности. Жизнь под нами нужно заслужить. Нам нужны преданные исполнители – шабес-гои, которые будут прореживать эту вонючую, вечно беременную Русь, истреблять своих же пулей, разрухой, сивухой, сифилисом, развратом.

НО ГЛАВНОЕ – ГОЛОДОМ.

Теперь ты понял, почему нам нужен твой агрегат?

Мы привезли такую вошь, как ты, в Москву, хотя тебя можно было раздавить еще там, в Грозном или в Наурской.

– Почти понял, – выплывал из болотно-бездонного ужаса Прохоров. Не было дна у той черной ямы, кою вскрыл перед ним комиссар, содрав с нее маскировочную лозунговую шелуху, да газетную повитель.

– Почему «почти»? Что тебе не понятно? – удивился комиссар. Он все еще парил в шипучем восторге, там, в высях, смакуя божественную месть Голиафу, раскоряченному на Среднерусской равнине, месть его пейсатого кагана Давида.

– Одно не вяжется в твоей гладкой байке, гражданин хороший. На кой хрен вы, такие разумные, с нас, Иванов-дураков, пример берете?

– В каком смысле?

– В смысле: ваш брат на брата тоже с матерным лаем, револьвером да с ядом. Троцкого – под зад коленом турнули. В Ленина, извиняюсь, жидовочка бабахала. Генералов Тухачевского, Уборевича на распыл свои же пустили, Каменева, который, говорят, Розенфельд, тоже пархатое племя судило и оприходовало.

Да и в ГУЛАГе вашего жидовского брата под Френкелем до чертовой матери, вместе с моими казачками в своих кровях захлебываются.

– Зачем тебе это знать, Прохоров?

– Расскажи, чтоб совсем поверил. Коль не уверую в вашу окончательно-безвозвратную оккупацию, какой мне резон свое мозговое изобретение вашими руками изничтожать?

– Гою, апикоросу этого не понять, Прохоров. Это дано только нам, саддукеям, раббанитам.

Он сказал это, будучи убежденным в том, что никогда этим червям-неиудеям не дано испытать сладость пыток захаритов и ессеев, когда горло своего еврея хрустит под наточенной сталью ножа и брызжет из-под него горячий фонтан предательской крови.

Сколько их было в веках своих предателей веры, отринувших Талмуд и Тору, предпочитавших им словесную шелуху Авраама и Моисея. Рассеянные среди гойских племен, они впитывали их веру и дух, вгрызаясь, утопая в той же, гойской, постыдной работе наравне с гоями, разделяя в быту их пот, сопли и грязь, позволяли опутать себя цепями так называемой нравственности, где нет места лихому обману гоя, обсчету его, где нельзя окунуть гоя мордой в грязь, раздеть, разуть его и, если совсем повезет, – содрать с живого шкуру и при этом выйти сухим из воды – с прибылью!

– Выходит, средь вас грызня, комиссар, почище нашей, – тупо взломал председатель запекшуюся корку их проблем, под коей кипели, схлестывались несоединимо, как масло и вода, чаяния хазарских ашкенази-левитов-талмудистов и сефарди-семитов.

– Где твоя железка, сволочь? – сцепил зубы комиссар. Истощилось у него терпение, затопляло вязкое запоздалое омерзение ко времени, потраченного на акума.

– В надежном она месте, господин великий жидовин.

– Говорить будешь?

– Много хочешь, комиссар, – растянул багряно-черные губы Прохоров, – погожу я о моем схороне гутарить. Дождусь, когда вы друг дружке кишки повыпускаете. А уж когда мой сынок вашу падаль закопает, тогда и пашаничку над вами моим АУПом засеем, чтоб Россию досыта ситным накормить.

– Нэ дождешься, – скукожился и опал, опять превращаясь в сыромятного мингрела, в бешеного кобеля, комиссар.

Отвернулся, шагнул к цинковому ведру. Висело оно на железной палке, вмурованной в бетон в углу.

Поддел ведро носком сияющего сапога, обрушил с грохотом на пол. Ввысь обнаженно нацелилось, будто суриком крашенное копье, высотою по комиссарский пупок.

Зашлось в тоске сердце Прохорова, поскольку звериным нюхом, враз заиндевевшим хребтом учуял он истинный колер копья: не сурик то, а сукровица человеков, коих сажали на кол.

***

Когда отошли четверо, посадившие председателя на острие, склонил голову, оценил и залюбовался древне-хазарским занятием комиссар, лаская косящим, дергающимся в тике глазом натянутое тело Прохорова, стоящее на носках. Так и будет стоять двое-трое суток, помалу сочась по железу кровяной слизью, распялив в оре черный рот.