Выбрать главу

В итоге высший клан Мардука стал жить тысячелетья – по шесть и восемь орбитальных циклов, соединяя и храня стерильность родственных геномов в инцесте брачном: сверхдорогой ценой досталось долголетье, чтобы его транжирить в грязи смешения с рабами..

***

Пошли вторые сутки. Горела зеленью на МЕ единственная клавиша: SHI IМ ТI.

ГЛАВА 24

Фельзер разлепил веки, шевельнулся. Тупая боль перекатилась в голове увесистым свинцом. Над ним нависло днище бочки с затычкой. С затычки сорвался серебряный, с прозеленью пузырь и шлепнулся, как гвоздь забил, в щеку.

Юрий Борисович дрогнул, дернул головой. Днище бочки отпрянуло ввысь, стало липовой бадеечкой на белесом березовом кругляше.

Фельзер со стоном приподнялся и огляделся. Поодаль, влипнув раздрызганным бортом в ствол, скособочилась подвода с обломками оглобель.

Рядом лежала дочь. Фельзер, цепляясь за ствол, встал, охнул. Его шатнуло, повело. Ноги подломились. На четвереньках он двинулся к Анюте. Прикипев глазами к ненаглядному, обескровленному личику, к прикрытым векам, он попытался уловить в них хоть малую дрожь. Но не было ее.

То, что увиделось чуть погодя, прокололо сердце. Юрий Борисович тонко, по-заячьи вскрикнул: из продранного чулка торчала косточка в открытом переломе. Стремительно и холодно сработал в мозгах диагноз: мертвенно-бледное лицо Анюты, бардовая лужица под ногой – большая потеря крови.

Он был виртуозным фельдшером, потомком фельдшеров и аптекарей в пятом поколении, ушедшим под старость в ветеринарию, и предки выдали немедленный позыв.к действию: нужно вливание крови, той самой, в которой растворилась их надежда на блаженное, лучше всех остальных, житие.

Намереваясь вновь подняться, он напрягся, привстал, но тут же опустился на листву. Глянул с изумлением на две тощие свои, доселе безотказные ходули в кирзачах: это что за новости?! Ноги лежали перед ним в равнодушно хамском покое. А рядом истекала кровью дочь.

И это предательское бесстыдство собственной плоти взъярило Фельзера. Накаляясь звереющей волей, завопил он фальцетом: «Вста-а-ать! Из-звольте работать, разгильдяи!»

(Вспыхнувшим протуберанцем мазнуло в памяти: белели и обмирали медсестры от этого стального фальцета в военной хирургической палатке, заваленной грудами еще живого, рваного мяса вокруг хирургического стола.)

Он уцепился за ствол, стал подниматься. Утвердившись на ватной мякоти ног, он в два приема развернулся и оторвал белесые, в бархатистой пыльце руки от березовой коры.

Побрел к телеге с маниакальностью заведенного механизма – там саквояж! Бескостные ходули подгибались, но несли.

Он принес и уронил рядом с дочерью обшарпанный баул. Рухнул на колени, отдышался, смаргавая с глаз пелену слез. Стал доставать из сатиновых, пропахших карболкой, недр бинты, шприц, пузырек с эфиром, йод, камфару, спирт, резиновую трубку. А достав, заново прослезился – тут было все для дела!

Истово погладил себя по хохолку.

– Ай умница, Юрик, ай мудрик, шоб твои внуки помнили за это! – и все шептал про внуков, загораживаясь ими, как талисманом, от жуткой костяной зазубрины, торчащей из бруснично-липкого чулка над черным ботиком.

Нащупал пульс на детской руке: едва ощутимый нитяной живчик, сочившийся под кожей. Но сосчитать не смог – живчик прерывисто затухал. Лихорадочно подрагивающими руками он набрал в шприц камфару, и вколол ее в предплечье ребенка.

Спустя минуту снова нащупал пульс – редкие толчочки под пальцем оживали!

Теперь наваливалось самое страшное. Он стянул сапоги, передыхая через каждую минуту насилия над собой. Постанывая, размотал портянки. Сел поудобнее, уткнув ноги дочери в собственный тоще-провальный живот. Уперся босыми ступнями ей подмышки и взялся цепко, двумя руками за маленькую лодыжку.

Прикрыл глаза, стал собирать силы. Их не было, будь проклят этот лес с неприличной дорогой! Будь проклята его подлая кобыла, что понесла, взбесившись, ни с того ни с сего. Но трижды будь проклят тот вызов к издыхающей корове, на которую так ощетинился его многомудрый рефлекс или инстинкт опасности. Она что, еще не сдохла, сволочь, после такого катаклизма?!

Далеко за спиной Юрия Борисыча печально и горестно чадил (а может, смиренно кадил) фронт. Здесь тоже вдруг образовался фронт без хирургической палатки, медсестер и операционного стола, кои теперь уместились в сухоньких руках Фельзера, да в его видавшей виды черепушке.

И осознав нещадное это и скудное воссоединение в себе, он напрягся и, подвывая, что было сил, потянул лодыжку на себя.

Запрокидываясь в усилии на спину, проваливаясь в темноту дурмана, остатком улетающего слуха он уловил чуть слышный костяной щелчок и горестный вскрик: то ли свой, то ли детский.

Когда схлынула дурнота и вновь забрезжил свет перед глазами, он сел. Ощупал ногу дочери, не доверяя расплывчатой мути, все еще заволакивающей зрачки. Кость скрылась в ране, обломок встал впритык к обломку – там, под буро-красным месивом!

Тогда он снова, но уже спокойней, канул в черноту, меланхолично и профессионально фиксируя перед своей отключкой ее причину: «А те-те-те-те, Юрик, ты таки схватил мозговое сотрясение…»

– Мне больно, папка, – возник у него в ушах голос дочери, распирая перепонки набатным колоколом.

И он очнулся окончательно. Подняв с усилием веки, он утонул в распахнутых серых омутах дочерних глаз. В них закипало страдание.

– Сделай, чтобы не болело, – прошелестели бескровные губы на маленьком лице, – я скоро умру, папка?

– Не говори таких глупостей своему отцу, фронтовому хирургу, – строго и спешно отозвался фельдшер Юрий Борисович, отдирая себя от неодолимой магнитности земли, – я начинаю свое дело, от которого ты должна немного потерпеть. Только умоляю: не думай про всякие глупости, в которых ты ни черта не понимаешь.

Он залил рану йодом, забинтовал. Вырезав три ровные палки-шины, наложил их на ногу, стянул опять-таки бинтами, творя целительное действо в автоматической, давно затверженной последовательности.

Дочь молчала, и он страшился прощупать взглядом это молчание, поскольку все мучительнее копилось в нем предчувствие опоздания: он не успевал!

Закрепив шины, он, наконец, глянул в лицо дочери. Ее глаза были закрыты. Приложив ухо к груди, он стал слушать сердце. Биение его затухало. Вялые, едва слышные толчки гасли, утекали в глубь обескровленного тельца, в какое-то подземелье под ним, откуда все глуше, все реже достигали раструба отцовского уха.

НУЖНА БЫЛА КРОВЬ ДЛЯ ВЛИВАНИЯ!

– Кро-о-о-ви-и-и! – застонал, заворочался Фельзер. Загнанно огляделся. Белые в черную крапинку и бурые стволы обступили его равнодушными зеваками. У них не было крови.

– Боже мо-о-о-ой… деточка моя… твой отец скотина и сволочь… он не может сделать тебе банку какой-то вшивой крови и не может дать свою, негодную, что не твоей группы! – стонал и кричал Фельзер, запуская пальцы в седую и жидкую свою шевелюру, рвал ее, не чувствуя боли.

Дочь умирала, и он не мог поставить, заслон на пути ее ухода даже ценой своей жизни. Он стал просто свидетелем при хищной расправе бескровия с его детенышем.

Невозможность помешать надвигающемуся концу тугой ржавой пружиной распирала его череп все сильней и мучительней до тех пор, пока там что-то треснуло.

И вдруг все окрасилось. Вокруг колыхалась багровая толпа зевак. Юрий Борисович проворно, прытко развернулся. Взгляд его выкаченных, в красных прожилках глаз скользнул по ярко-розовой щетине кустарника, уткнулся в бардовый ствол березы с бадейкой для сока.

Давно уже не приходил хозяин за березовой кровью, и береза долгое время кровоточила, переполняя бадейку.

Юрий Борисович поднимался. Озорное лукавство всплывало со дна его глаз. Он стоял, напрягшись, додумывая теперь нечто, абсолютно ясное и простое, поражаясь, отчего это не пришло ему в голову раньше.

Невесомо и изящно, балансируя руками, как на канате, заскользил он к деревянному бочонку на стволе и заглянул в него. Восхитительная, свежая, нужной группы кровь всклень наполняла деревянный сосуд.