Юрий Борисович, потирая ладони, счастливо хихикнул и, пританцовывая, вернулся к дочери. Рывком, легко приподнял ее и понес к березе, заговорчески подмигивая окружившему его наблюдательному бору.
Опустил неподвижное тельце у ствола, трусцой сбегал к баулу и, выудив из него стерильный шприц с резиновой трубкой, вернулся к Анюте.
Ок приплясывал над бадейкой, зная, что и как теперь делать: его детеныш имел ту же, русскую, группу крови, что и все эти великаны, обступившие их. И один из них, слава Иегове, предложил свою, свежайшую.
Он всосал, полный шприц березового сока из бадейки и опустился на колени. Перевязав резиновой трубкой тощенький бицепс дочери, Фельзер поработал ее кулачком на сжим-разжим, затем виртуозно ввел иглу во взбухшую синюю ниточку.
Влил содержимое шприца в вену. Еще раз наполнил и еще раз влил. Затем вынул иглу из вены.
Отбросив стеклянный цилиндрик, Фельзер обнял березу. Он страстно обцеловал ее, взмыкивая, пятная белесой пудрой греческий свой, хрящеватый нос.
У ног его лежала дочь. И у нее начали розоветь щеки.
Вот теперь только ушла спешка, смылась эта паскудная тварь, нещадно жалившая Фельзера дотоле. Дело было сделано и не хуже, чем тогда, в героической хирургической дали, осыпавшей его грудь тремя весомыми медалями, которые стоили многих орденов.
Он сгреб охапку сена с телеги и расстелил его толстым слоем под березой. Уложив на сенную перину дочь, накрыл ее овчинным полушубком.
Затем он вознамерился сделать свой променад, поскольку дочке нужны были покой и тишина.
Юрий Борисович удалялся от ангела своего спиной вперед, делая своей Анюте абсолютно русскую козу-дерезу.
Отдалившись на почтительное расстояние, он огляделся. В вершинах уже бродил, шипел ветер.
Услужливо-немые великаны окружали его, пламенея на закате шершавыми торсами. Они расступались перед Фельзером, шурша и шушукаясь между собой – в верхах – о золотых пальцах-хирурга Фельзера на всем Белорусском фронте.
А он шагал и раскланивался со всеми. Они давали ему дорогу, протягивая корявые длани.
«Красные меня уважают», – в который раз вальяжно уверился Фельзер, пожимая протянутые лапы.
Впереди непролазным решетом вставала дикая чащоба.
ГЛАВА 25
В феврале сорок четвертого батальон НКВД под командой генерала Ивана Серова, спецпорученца Сталина на Кавказе, за несколько суток вымел железной метлой из Чечни в Казахстан все чеченское население, часть которого влипла в пронемецкое предательство.
На теле СССР в предгорьях Кавказа образовалась плодородная дыра, дававшая в иные годы более сорока центнеров зерна с гектара. Но это было лишь малой толикой ценностного ранга Чечни, поставлявшей на фронта военную кровь – бензин и дизельное топливо.
Тем не менее, учитывая и хлеборобную значимость обезлюдевшей территории, ее срочно нужно было зарастить крестьянским мясом, сугубо мирным, желательно – безропотно славянским.
Посему в добровольном, но государственно-обязательном порядке пошло переселение ставропольских, кубанских, а то и поволжских колхозов в Чечню.
Орловой предложили возглавить один из них – в Чечен-ауле, бывшей резиденции корневых шейхов. Под жилье выделили саманный просторный дом какого-то религиозного авторитета, с катухом, погребом и старым садом на улице, только что нареченной именем Ленина.
Стала к этому времени агроном-председатель Орлова личностью, известной в области, награжденной Наркомземом Почетной грамотой и отрезом панбархата на платье: за устойчиво высокие урожаи зерна и прочей сельхозкультуры, а также медалью «За трудовое отличие».
Мужской твердой хваткой держащая колхозный штурвал в Наурской, не ослабила, а укрепила она эту хватку в Чечен-ауле, переименованном в колхоз имени товарища Кагановича.
В августе сорок пятого вернулся из-под Бреслау, где лежал в госпитале с последней контузией командир батареи старший лейтенант Василий Чукалин, имея на груди два ордена Боевого Красного знамени и солидный иконостас медалей.
Привез он в вещевом мешке габардиновый немецкий костюм себе, отрез шелка на платье жене, губную гармошку и трехцветный карманный фонарь немецкого пехотинца, коего самолично отправил на тот свет саперной лопаткой в рукопашной. А также бесценную по тем временам для агронома вещь – барометр.
Обнял Василий красавицу жену, подбросил, поймал в жесткие руки сына Евгения, поставив тем самым крест на войне.
Отшумела, отбрякала стаканами встреча за возврат фронтовика, коему несказанно везло: три расчета своей пушчонки сменил и похоронил Чукалин за войну, умудрившись остаться в живых.
Спустя несколько дней был он вызван в город, в райком.
Вернулся к вечеру. В изнывающем, но безмолвном нетерпении Анны снял гимнастерку с наградами, вымылся по пояс под рукомойником во дворе. Присел на табурет у столика под черешней. Закурил. Стал расчесывать мокрые волосы.
– Может, пятки теперь почесать, Василь Петрович? – не выдержала, осведомилась Анна, донельзя истерзанная какойто сумрачной неторопкостью мужа.
– Опять ты злисся, Анна, – отрешенно заметил Василий.
– Мог бы поделиться, зачем вызывали.
– Само собой, поделюсь. Только пораскину мозгами, на какой козе к тебе подъехать, чтоб не с бухты-барахты.
– Говори, Василий, – раздув ноздри, все же кротко попросила Анна.
– Вот какая ситуация, – положил он на стол расческу, стал дренькать по зубьям пальцем. Вздохнул, раскрыл рот. Однако так ничего из себя и не выжал.
– Черт его знает, Вася, за что тебе орденов навесили, в офицеры произвели, – усмехнулась жена, – как был размазней, так и остался. Казак, ширинкой назад.
– Значит, так, Анна… предложили мне вместо тебя колхоз принять, – собрался с духом и брякнул убойную весть Василий.
Всего ждала Анна, только не этого. Ее гнали. За что?!
– Мне, что ж, теперь, в домохозяйки? Щи стряпать и горшки выносить?
– Я у Тюрина так и спросил.
– Ну и что Тюрин?
– А он в ответ: это вы меж собой, по-семейному разберитесь, кому щи варить и горшки выносить: тебе, беспартийной матери, жене, либо мне, фронтовику, партийцу и агроному. А двоих председателей на один колхоз имени товарища Кагановича многовато.
Есть еще новый совхоз, в Предгорном. Двадцать верст отсюда. Можно мне и туда, Тюрин не против, коль ты с председательством здесь упрешься.
Решай, вместе быть или семейно раскорячимся. Женьку в детдом сдадим, иль поделим: мне головенку с шеей, тебе все остальное.
Только тут до нее стала окончательно доходить суть произошедшего. КОНЧИЛАСЬ ВОИНА. И конец этот она в рабочем своем захлебе, в безразмерном лошадином надрыве почти и не заметила. Как почти не заметила и возвращения мужа, фронтовика одной с ней профессии, чьи руки и голова обязаны были директивно и немедля встроиться в послевоенную голодную разруху.
Муж рикошетом соскользнул в ее, круто замешанное на ответственности бытие, где напрочь не осталось даже малого зазора для семейного вторсырья.
Будто выдернули хребет из ее спины, чьими позвонками были мужские, по сути, дела: урожаи, кадровый кнут и пряник в ее руках, звонки из райкома и области, слеты передовиков, ее королевски особое положение на них, трибуна, места в президиуме, приглушенное, а нередко и открытое любование ею в среде матерых мужиков с заоблачными звездами и регалиями. Их намеки и предложения открытым текстом – ох, княжеские предложения!
А теперь – ЩИ, СТИРКА, ОГОРОД, ХРЮШКА В НАВОЗНОМ КАТУХЕ И СОПЛИ ЖЕНЬКИ.
И ко всему этому – Вася-казак… ширинкой назад. С немецкой гармошкой…
– …и с фонариком, – закончила она вслух мертвым, тусклым голосом.
– Каким фонариком? – запоздало спросил муж, с испугом наблюдавший процесс угасания, почти распада плоти и сознания, шедший у него на глазах.
– С тремя стекляшками цветными, – также мертво уточнила Анна.
С ясной, полоснувшей по сердцу неотвратимостью поняла она, что грянуло время подводить итог на всю оставшуюся жизнь, своими руками придушить свою жар-птицу. И ЭТО НАДО ДЕЛАТЬ, ПОСКОЛЬКУ ГЛЯДЕЛ В ОКНО НА НИХ ПОНАЧАЛУ НЕЗАМЕЧЕННЫЙ СЫН, на лице которого не было ничего, кроме полыханья жалких, всепонимающих глаз.