Что теперь? После всего, всех жертв и мук, разбиться на два осколка?
Сын стоял перед ней: рослый, сбитый крепышонок с тугими узлами мышц на груди и руках, наработанных обезьяньим лазанием по деревьям и по горам. В лобастой, с выгоревшим чубчиком, упрямо угнутой голове уместились уже почти весь Джек Лондон, Майн Рид, Фенимор Купер, сказки Бажова и Андерсена, детские рассказы Л.Толстого. В глазах необузданного читателя застыл умудренный снисходительный холод.
Потрясенная только что открытым, новым обликом Евгена, она давила в себе позыв: ринуться к сыну, обнять, слиться с единокровной плотью, вымолить прощение. Но, остывая, выплывая из покаянного дурмана, поняла: так сейчас нельзя. Не слезами и не слепой тягой к дитенышу своему – другим надо склеивать треснувшее, тем же, чем прервала однажды ее сиротскую истерику тетка Гликерия.
Но поймет ли, оценит он?
– Повесь ремень, Женя, – измученно попросила мать, – мы не снимем его больше. Идем.
Она прошла в комнату к книжному шкафу, привезенному из Наурской, открыла застекленные дверцы.
Может, все-таки рано? Дойдет ли умишком своим?
Тускло блеснула позолота на раритетах, выменянных когда-то на фамильное кольцо. С вкрадчивой лаской, вкусно втек в ноздри запах кожи, старинной бумаги, вековой пыльцы.
Анна отогнула гвоздик, слегка отодвинула дощатую боковинку. Обнажилась желтоватая полоска бумаги. Она вытащила и развернула ее. Это была страница из какого-то старинного фолианта со шрифтом, пересыпанным «ятем», твердым знаком в конце слов.
– Сядь и внимательно читай, – попросила она. – Что не поймешь – спрашивай. Вот эта буква читается как…
– Как «ф», я знаю. А это – «ять».
– Откуда?
– Читал раньше. Давно.
– Когда… давно?.. – тихо выстонала Анна.
Сын молчал. Он частенько приносил из-за забора их аульской саманной обители – из внешнего мира – сюрпризы, пугавшие мать абсолютной необъяснимостью. Однажды он склеил продольно четыре тетрадных листа, расчертил их черно-белыми клавишами и, пристроив на них пальцы, погнал с жесткой сноровкой по клавиатуре, мыча, абсолютно точно воспроизводя «Патетическую сонату» Бетховена.
– Что это у тебя? – кроясь ознобом по спине, изумилась тогда Анна.
– Клавесин, – отстраненно просвятил сын.
– Откуда ты знаешь про клавесин? – Она могла поклясться, что в их доме и во всем Чечен-ауле не было ни клавесина, ни даже рисунка его.
Сын не ответил. В его глазах, смотрящих внутрь себя, мерцала отрешенность, как и сейчас.
Сын взял лист, уселся. Стал постигать пряный, витиеватый стиль, докапываясь до скрытого в нем смысла.
Ослепительное здание чужой, трудно дававшейся мысли все величественнее вымахивало, росло перед ним, будто пятясь, отступал он от неведомого дворца, выстроенного колоссом из другого, не их мира. И дворец этот, отдаляясь стрельчатой готикой, начинал подпирать небеса.
«Воцарилась Екатерина II, и для русскаго народа наступiла эра новой, лучшей жизни. Ея царствованiе – это эпопея, эпопея гигантская и дерзкая по замыслу, величественная и смелая по создаyiю, эпопея достойная Гомера или Тасса!
Съ удивленiем и даже съ какой-то недоверчiвостью смотримъ мы на это время, которое такъ близко къ намъ, что еще живы некоторыя изъ его представiтелей; которое такъ далеко отъ насъ, что мы не можемъ видеть его ясно, безъ помощи телескопа исторiи.
Тогда-то проснулся русскiй умъ, и вот заводятся школы, издаются все необходiмыя для первоначальнаго обучения книги, переводiтся все хорошее со всехъ европейскiхъ языковъ; разыгрался русскiй мечъ, и вот потрясаются монархiи въ своемъ основанiи, сокрушаются царства и сливаются с Русью.
Вспомните этого Суворова, который не зналъ войны, но котораго война знала; Потемкiна, который грызъ ногти на пирахъ и, между шутокъ, решал въ уме судьбы народовъ; этого Безбородко, который, говорятъ, с похмелья читалъ матушке на белыхъ листахъ дипломатическая бумаги своего сочиненiя; этого Державiна, который въ самыхъ отчаянныхъ подражанiяхъ Горацiю протiв воли оставался великiмъ Державiнымъ.
Отчего же это было такъ? Оттого, повторяю, что уму русскому былъ данъ просторъ, оттого что генiй русскiй началъ ходить с развязанными руками, что велiкая жена Екатерина умела сродниться с духомъ своего народа, что она высоко уважала народное достоинство, дорожила всемъ русскiмъ.
И теперь вспоминая ея и принося наш русскiй восторгъ к былому престолу матушки, мы обязаны особо прiнести душевное «vivat» славному роду Орловыхъ. Два русскiхъ былiнныхъ богатыря, два графа возвели Екатерiну на престолъ, сделавъ для Руси неоцененный пока в полной мере даръ.
Они, блистательныя царедворцы, были столь же блiстательны и в полководческом навыке, прославив на бранныхъ поляхъ русскiй несгибаемый духъ, русскiй мундиръ и русскую честь.
Последний, Орлов-Чесменскiй, избравъ после отставки свою стезю на поприще коневодства, вписалъ в исторiю Руси еще немало славныхъ страницъ. Это его тройка Орловскiх рысаковъ, так чудно подмеченная Гоголем, мчiт ныне Русь в громе и славе въ грядущее. Это и его коннiца надрывно волочiла пушки подъ Бородiно, да топтала наполеоновское штандарты.
Это и его неутомiмый Буцефалъ орловского двужильнаго помета, впряженный во плугь и соху, напрягаясь всеми ciлами, несеть ситную да ржаную сытость Отчiзне.
Богь особо отметилъ младшего изъ Орловыхъ: краснымъ родимымъ пятномъ на гордой вые. В этомъ цвете державно смешаны полыханье русскiхъ победныхь стягов – с восходомъ светiла над Русью… В нем же – жаръ огня въ русской печи, куда закладывается ныне пышный, духовiтый каравай».
Евген перечитывал некоторые фразы помногу раз, судорожно тиская попавший под руку ластик: текст давался трудно. Закончив, долго сидел, переводя дыхание, как после заплыва в Аргуне. Наконец скорее подтвердил, чем спросил:
– Мы, Орловы, от них…
Мать дрогнула, омытая повтором, плеснувшим оттуда, из двадцать шестого года. Тогда она спросила тетку Лику почти так же. И получила ответ:
– Это наши предки, Анна. Ты графиня в шестом поколении. Но если проболтаешься об этом где-нибудь, седьмого поколения после тебя не будет.
Она не проболталась никому, кроме мужа, до сих пор, принимая от тетки за неделю до ее смерти этот листок.
Сын ждал.
– Да, мы от них. Это наши предки. Ты граф Орлов-Чесменский в седьмом поколении, – она сказала, как рухнула вместе с сыном в их засасывающую, бездонную тайну.
Затем принесла потускневший от времени обломок зеркала, подвела Евгения к трюмо и, поставив к нему спиной, поднесла к глазам сына осколок.
В нем подергивалось, ходило ходуном родимое пятно, рдевшее на стыке шеи с затылком, полуприкрытое влажными косичками волос – та самая отметина их рода, в коей смешалось полыханье русских стягов с жаром в русской печи, куда вносится духовитый каравай.
Надрывно, совсем по-человечьи, взвизгнула-вскрикнула где-то, совсем рядом, собака, зашлась в долгом, стонущем вое. Евгений, передернувшись, развернулся на визг. Сказал:
– Выходит, я ровня Толстому?
– Толстому в России нет равных. Мы лишь одного с ним сословия.
– Я так и знал.
– Знать такого ты не мог.
– Я был там! – упрямо и запальчиво отрубил сын. – Я сидел за крахмальным столом и мне подавал жульен на саксонском фарфоре мажордом Казимир!
– А трюфеля Казимир вам не подавал, ваше сиятельство? – пресеклась дыханием в диком смешке Анна.
– Трюфеля нам подавали по субботам после тюрнюр же сензю, – поморщившись, припомнил мелкую деталь своего графского быта сын. – Значит, ты графиня. Тогда что ж ты своего графенка лупишь, как Сидорову козу? Толстой детей не лупцевал.
Снова надрывно, истерзанно взверещала от удара собака за стенами их дома.
Ежась от нещадной допросной вивисекции сына, от страха за его разум, она нашла в себе силы вывернуться, отвести обвинение:
– Графиня Толстая не доила корову, не месила пойло для свиней, а ее сыновья не оставляли мать одну надрываться на мужской работе… у нас ведь нет мужчины, кроме тебя. Отец не в счет, он – директор. От всего этого любая графиня станет ведьмой.