Выбрать главу

– Ведьма никогда не станет…графиней… тогда и графиня… не должна быть ведьмой, если она настоящая, – ронял кромсанные фразы Евген, магнитно настроенный на собачий вопль-мольбу из-за забора.

Их сосед через улицу, по прозвищу Зубарь (фамилии его никто не знал), отсидевший десять лет за кражу, вышелушился из лагерного бытия в прошлом году. Его взяли ночным сторожем на МТС. Ночь он сторожил трудовое, изработанное железо, днем спал. Проспавшись, ненасытно грыз черными, прореженными цингой зубами сырую капусту и свеклу, держа их за первейшее лакомство.

Нагрызшись, бил приблудившуюся и посаженную на цепь дворнягу. Дважды свирепевшие от собачьих воплей соседские казачки налетали и полировали каторжную садистскую рожу.

Вскоре после этого он выписал на месячные трудодни горбыля и за неделю возвел вокруг двора рвано и остро ощеренный в небеса двухметровый забор. После чего стал мордовать пса с удвоенным нахрапом и подолгу.

– Ма, я больше не удеру без спроса. Наш домхоз вместе будем тянуть, честное графи… графе… гра-фу-евс-кое. Отец знает? – спросил, напряженно слушая короткую тишину, сын.

– Про что? – прорывался изнутри в Анне озноб нервного, истерического смеха.

– Про нашу с тобой породу.

Она не успела ответить. Стонущим и долгим визгом прорвалась тишина. Гвозданул собаку Зубарь, видно, чем-то тяжелым, по ребрам, стал бить, зверея с каждым ударом.

Нестерпимая собачья мука сверлила слух Евгена. Белело его лицо, подергивалось в тике.

Она бросилась к нему, пытаясь удержать, но не успела.

Неуловимо-полетным рывком метнулся Евген к двери, тараном ударил ее, исчез.

Анна ринулась следом и увидела распахнутую калитку. В ее разверсто-голубом квадрате, как на киноэкране, высились щершавые копья зубаревского забора.

К ним стремительно летела фигурка сына. Спустя миг непостижимо-обезьяньим броском взметнулось его тельце по неошкуренной вертикали, достигло рваного верха и переметнулось через него.

Она уловила глухой шлепок босых ног о землю. Миг затишья взорвался испуганным зубаревским ревом. В него вплелся немыслимый, режущий фальцет сына, перемежаемый хлестким чмоком палки по живому мясу. Вопль Зубаря тончал, переделываясь в только что звучавший – собачий.

Анна ринулась к калитке, надрывая голос в исступленном зове на помощь:

– Никоди-и-и-и-им!

ГЛАВА 28

Фельзер шагал по лесу долго, до самого заката, пока не забрел в бурелом. Там его остановили. Протянувшаяся от коряги ветка уцепила Юрия Борисовича за куртку.

– Шо за шутки? – холодно осведомился Фельзер у коряги. – Уберите вашу лапу.

Лапа не убралась. Вдобавок из сморщенной, оттопыренной коры и торчащего белого сука образовалась обросшая мохом морда с бескорым сучковатым носом и слюдяными зенками.

Коряга с мордой качнулась, со скрипом переступила и хмуро спросила Фельзера пропитым голосом, который возник у него в мозгу:

– Чего шляемся?

Юрий Борисович оскорбился. Теперь он твердо и навсегда знал, что красные его уважают. И отчитываться он обязан только в Наркомздраве и ге-пе-у, но не этому штырю с гляделками. В соответствии со своим знанием он и ответил:

– А это, извиняюсь, не ваше собачье дело. И если вы вообразили, что можно тыкать фронтовику-хирургу, с которым еще не пили на брудершафт, то это неприличное хамство с вашей стороны. Кстати, если вы меня затронули, как я должен обращаться до вашей персоны?

– Ич обращайся, – утробно, но достаточно мирно вложила коряга свой ответ опять в самый мозг Фельзера.

– Ич… спич… кирпич… ИзрайлевИЧ, – ахнул догадливо Фельзер, – ваша кличка есть малый подпольный остаток от наших порядочных людей в этой стране. Или я не прав, любезный?

Колода безмолствовала. Глядела хмуро, но соболезнующе.

– Тогда я скажу еще ближе к делу, – понизил и осадил до шепота голос Юрий Борисович, опасливо зыркая по сторонам, – мы одного племени, Рабэ Ич. Я про то, что нас с вами сделал себе один… этот… самый-самый… ну совсем похожий хирург, как я!

Мучимый опасением быть не понятым, ткнул Юрий Борисович пальцем в небо весьма и весьма многозначительно.

– Вы понимаете, про что мои намеки? – страдал в по-пытке донести мудрый смысл своих слов Фельзер.

– Хавать хочешь? – ушла от прямого ответа коряга, почему-то пульнув в старика шмотком лагерного жаргона.

Впрочем, понять ее было можно: всего полста лет назад шастал лешачий дух над Соловками, там и прихватил, вроде легонького гриппа, навык ботать по фене.

Фельзер все осознал и простил, поскольку недавно панибратски протягивающее лапы высокое начальство, обступившее их, было-таки атеистами.

– Может, вы хотите предложить мне индейку с шампиньонами? – лучась в собственной догадливости и подмигивая, поддержал тему Фельзер. – Так я разве против? За ради бога предлагайте, если вы такой богатый, как Ротшильд.

Он представил это бревно во фраке и цилиндре – под Ротшильда, подающее ему на подносе индейку в прожаренных, смешанных с жареным лучком шампиньонах, и закатился захлебывающимся хохотком.

– Эх-хе-хе-е-е-е, – утробно и сокрушенно ревнул лешак. Развернул Фельзера спиной к себе, легонько поддал ему под зад, велел строго и запоминающе – вали, паря, к ребятенку своему. Топай все прямо да прямо. Притопаешь – готовь бадейку.

***

Ночью, умостившись на соломе под тулупом рядом с ожившим чадом своим, Фельзер являл из себя одно настороженное ухо. Рядом, с ним покоилась приготовленная, как приказали, бадейка.

В него, жеваного жерновами дня, но необъяснимо, на диво бодрого, безостановочно текла лавина звуков.

Тихо посапывала рядом Анютка, опрокинутая в глубинный сон вторично поднесенной к ее носу ваткой с эфиром. Шуршала рядом по прошлогодней листве пупырчатая жаба, подбираясь и выцеливая стреляющим языком малого, но сы-ы-ыт-ного слизняка. Чуфыкал и клохтал где-то в мезозойской дали глухарь, ворочаясь боярским телом на еловой ветке. Тоненько жаловалась на одолевающую дрему сплюшка:

– Сплю-у-у-у-у…

Наращивали мощь хоралы сверчков, пугливо прерываясь в паузе от спринтерского проскока под ними матерого зайца-русака.

Распахнул во всю ширь полыхающие окуляры и гулко ухнул батюшко-филин, оповещая пернатый народец о своем часе охоты.

Внимал и впитывал Фельзер эту необъятную, среднерусскую полифонию, растворяясь в ней малой, родственно-совместимой частичкой, смиренно и благостно, принимая ее уже не головой, а кожей и спинным хребтом, чья мозговая начинка была древнее и тоньше на сотни тысяч лет.

Но вот, размеренно и грубо прорывая всю эту симфонию, стало близиться к уху Юрия Борисовича нечто хрусткое и тяжкое.

Он приподнялся, сел. Хруст, достигнув фортиссимо, внезапно оборвался. В трех шагах от него высилась черная – чернее ночи, горбатая махина. Над головой ее лопатисто раскинули ветви рога. Их контур лепили мерцающей окантовкой светляки.

Рядом с махиной угадывалось то самое… оно… нет: ОН!

– Рабэ Ич? – свистящим полушепотом запустил в при-бывших запрос Фельзер.

– Зенки справные, отгад верный! – скрипуче одобрили из тьмы.

– А что ви хотите от моей памяти, когда тебе дают коле-ном под зад? – скромно потупившись, оценил похвалу Фельзер. – Ви-таки явились. Но зачем нам эта скотина с рогами под вашим чутким руководством?

– Буренку-то за цицки дергал, аль не приходилось?

– А кто, ви думаете, доил нашу пеструю Маню, когда Наденьке приспичило рожать Анюту?

– Бадейка тут, что ль?

– Ви же сказали. А я всегда имею привычку делать сказанное от вышестоящих.

– Бери бадейку, – велел ОН.

– Если ви так настаиваете, – вздохнул, но поднялся и взял малую кадушечку Юрий Борисович, мучительно пытаясь разгадать: для чего в такой роскошно озвученной ночи какаято возня с бадейкой, которая, между прочим, у него уже в руках.

– Теперь дои, – велел рабэ Ич.