Выбрать главу

Евгений поднимался, парил в невесомой, телескопной зоркости над взорванной усадьбой, криками, пожарными колоколами, суетой и хаосом, будучи частичкой безбрежного знания обо всем.

Всезнание пронизывало его, струилось сквозь необъятную память, слепяще воспаляя в ней все, что касалось только что случившегося.

«Будьте вы прокляты, христопродавцы поганые, ИРОДОВО СЕМЯ, хамельены, паразиты сатанинские!» – жег слух всплеск казимировского ненавистного горя.

Его ненависть струилась угольно-искряным шлейфом из бездны веков, беря свое начало во временах, где сосали чужие соки две тотемных твари: Хам-мельо и Сим-парзит.

Велика и необъятна была ярость туземцев, истреблявших этот паскудный вид. Но генные семена его, неосторожно всаженные Великим Змеем Нахашем-Энки в человечьи потомства, прорастали в поколениях, сохраняя паразитарную повадку и бездумную жестокость к жертвам своим.

Из всех потомств выпирал идумянин, царь иудейский Ирод, порешивший отца жены, первосвященника Гиркана, брата жены Аристовула, своего кровного брата Ферора, сыновей своих Александра и Антипатра, чем навлек на себя брезгливый гнев императора Августа, потрясенного казнью детей и сказавшего: «Лучше быть свиньей Ирода, чем его сыновьями».

Убивал Ирод иудеев тысячами, чтобы грабить их имущество. А грабил для того, чтобы покупать расположение Рима.

Наконец, уже издыхая, сгнивая заживо, приказал он из ревности зарезать свою жену Мариамму, хотя и вожделел ее до полного безумия.

***

Евгений втекал в ночь, где обвисли в черной духоте цветы и листва на лавзоновых деревьях. Он видел между дворцовых стен в Себасте, в ста стадиях от Кесарии, гроб с Мариаммой.

Ее обнаженное, бальзамированное медом тело янтарно и липко отблескивало в тусклой копоти светильников и факелов.

Вихляясь сизым – в чирьях – тазом, рыча и подвывая от чесоточного зуда в паху, в заднем проходе, зигзагами скользил ко гробу Ирод – нагой, костлявый, всклоченный.

Сочились гноем веки, слепили иудейского царя. Однако к гробу вел как стрелка компаса – торчащий колом, налитый дурной кровью член.

Царь ткнулся в гроб коленом. Тянуло снизу тлением распада, замешанного на медвяном аромате: шестые сутки минули в жаре незахороненному телу, казненному на двадцать третий день Элула-Горпиая (сентября).

Брезгливой ненавистью отвращаясь от царя, за стенами дворца гудела себастианская элита, потомки Маккавеев, аристократия Бне-Бабы:

Царь-выродок, плебей и охлократ, лакейская и рабская подстилка Рима – ПОЛУТРУП ЕЛОЗИТ ЗАПОЛНОЧЬ на трупе!

Царь Ирод, согнутый над гробом, завыл, терзаемый едучим горем. Склоняясь ниже в корчах буйной страсти, он влип, в конце концов, в сладчайший вязкий тлен и слился с вожделенным телом.

Скользя по липкой плоти, нащупал изъязвленными губами сосок окаменевшей груди, взрычал, пронизанный желаньем, вошел в липучее нутро и взял ее, зверея, как сотни раз насиловал живую, ненавидящую мужа.

Потомки Хам-мельонов, Сим-парзитов – ИРОДОВО ПЛЕМЯ, плодились с небывалой быстротой под одноклановой опекой Ирода, обособляясь в жесткие клубки в провинциях Иппин, Гардарин, в Сирии и Кесарее, в Александрии и Птоломаиде.

Теперь Евгений видел день восстанья истинных зилотов.

Он наблюдал: Элеазар, сын первосвященника Анания, крича и накаляясь в гневе, велит отцу не принимать в Иерусалиме даров и жертв от неиудеев. Что значило – отринуть подношения и почести для Рима, не признавать владычества Сената. Все, кто примкнул к нему в Иерусалиме в священной злости, искромсали когорту римского центуриона. Метилий – воин Рима, сдался. Восстание пожаром полыхало всюду, переходя в войну. Она могла бы стать победной для Иудеи.

Но зажиревшие ростовщики, менялы и торговцы, сборщики налогов – иудеи, чья кровь загнила в хам-мельонстве, в лакейской гнуси и обманах, – вот это иродово племя не пожелало быть с Элеазаром. И их сочащихся надменностью, презреньем к гоям, те вырезали поголовно за две ночи. Тринадцать тысяч – в Скифополе и двадцать тысяч – в Кесарее, две тысячи – в Птоломаиде и пятьдесят – в Александрии, платившей Риму в месяц налогов в два раза больше, чем вся Иудея за год.

***

Евгений видел, ощущал потоки, реки иудейской крови, текущей и дымящейся в ночи: от Кесарии до Александрии. Она окрашивала водоемы, сгущая воду в жертвенный кисель, кровь с хлюпом пожирала пашни.

Шло истребленье хам-мельонов, сим-парзитов на теле римского циклопа со страстью и сознаньем правоты.

Так ночью с наслаждением и злостью давит меж ногтей клопа измученный дневной работой мастер иль крестьянин.

Их так же сладостно давили спустя сто, двести, триста лет, спустя тысячелетье на всем немеренном пространстве от Нила до Итиль-реки и далее, куда просачивалось и оседало семитское потомство, впиваясь в чужеродие племен, чтобы отсасывать паразитарно чужие соки.

Будьте вы прокляты, христопродавцы поганые, ИРОДОВО СЕМЯ! – еще раз выхрипнул Казимир, адресуя каленый свой посыл всему иродовому племени до семижды седьмого колена.

Это касалось и троих, укативших в пролетке от развороченной усадьбы уже за две с небольшим версты. Картузы, плисовые поддевки, гармошкой сапоги – впечатался в зев памяти Евгена: дешовый хам-мельонский маскарад компашки.

Тщедушно, худосочно дрожало в возбужденных телесах бомбистов торжество: от посеченных лиц и пыли, от рухнувшей стены, от сломанных младенческих костей и слез – от смуты всей шакальей стаи, вцепившейся в Россию, в безмерно-идиотскую терпимость славянина.

Столыпин нес дочь, канувшую от боли в обморок. Мозг, память мордовала непомерная нагрузка, порою отключая на миг сознанье, заваливая в темноту.

Страшась все учащавшихся провалов, Евгений ринулся неистовым воспоминаньем к прохоровскому письму, ища спасенья в нем, в ему подобном племени разумных, сильных, коих надлежало вычленить из прокрустова ложа общины и размножить в Сибири.

В них – в трудогольной прослойке, возрождение и вакцина от социал-революционной чумы, от кровососущей орды, навалившейся на империю похлеще орды татарской.

***

Евген открыл глаза. Неузнаваемо осунувшаяся мать сидела к нему боком. Точеный профиль плоско темнел на фоне полыхавшего в окне заката. Она, казалось, дремала. Тем не менее он услышал шелест ее слов.

– За что мне все… три дня не шелохнется… если не выживет – и мне не жить. Только оттеплился, потянулся ко мне, и тут эта мразь… господи, как они сцепились! Волчонок мой одолевал ведь этого скота… порода в крови бурлит, ариец, берсексер… он бы покалечил Зубаря, если бы не оттащил Никодим… трое суток – ни единым пальцем, веко не дрогнет, чуть дышит. Твоя вина, твоя!

Себя всю по капле отдала бы, только бы выжил… он другой, незаземленный, не от мира сего. Ты, дрянь, виновна! Рыбья кровь, кукушка в шестом поколении… О господи, родного сына ремнем!

Василий с каждым днем все дальше… год уже ласкового слова не слышала… сама виновата: порода взыграла, будь она проклята… кому она нужна?! Кроме мук и постоянного страха…

– Мне нужна, – как громом ударил голос сына.

Она дрогнула, сползла со стула на колени, вглядываясь, гладя родные, запавшие щеки сына.

– Ожил?! Женюра, маленький мой, ожил! Что ты сказал?

– Мне нужна порода, – повторил он.

– Что? Какая порода?

– Ты сказала: кому она нужна, наша порода.

Анна со страхом вглядывалась в истонченный абрис своего дитя: она ничего не говорила.

ГЛАВА 30

А вечером, когда пополз туман в долине под пещерой,

Неслышно пожирая дали,

Стирая все цвета и звуки,

Они зажгли костер.

Ич затолкал изломанный сушняк

Меж закопченых глыб,

Подсунул под него пучок травы.

Второй пучок свернул жгутом.