А потом сам начинал давить Пономарь, розовея лицом, посмеиваясь, поглядывая по сторонам. Да так, что уже через пару минут покрывался волоокий Аполлон потом, едуче шибая им в болельщицкие ноздри.
Отклонившись градусов на десять в пользу Пономарева, застывали в крупной дрожи руки. Начинал белеть Тушканчик ноздрями и закатывать глаза, изнемогая в предстоящем позоре: маячил за стеклом библиотеки нежный овал мамзельного лица.
Но не допускал позора Пономарь. С треском хлопнув штангиста по плечу левой рукой, рывком выдирал Ваня правую из клешни Тушканчика, итожа поединок ровным голосом:
– Ну, лан-лан. Дожмемся как-нибудь.
– Ти што-о? Ти куда?! – гневливо и картинно вскидывался, ворочая белками глаз, взмыленный Тушхан. – Ти затшем, едреня-феня, опьят убигаиш? Есчо адын минут…
– Ага, – согласно кивал, посмеивался Иван, – еще две, и мне бы хана.
Понятливо гоготала все понимающая пацанва, обожая Пономаря, теплясь лицами от недеревенски-рыцарского великодушия.
После чего шел Тушканчик, раскорячивая мясистые ляжки, в библиотеку. Вытирал пот, жалился мамзели рыдающим тенорком:
– Апьят убигал! Никак ни дожму – убигаит-т-т! Чиво баицца? Штаны, рубаху забиру, што ли, голим па миру пушшу, да?
Давайти мине, Ирэна Романовна, апьят пачитать роман пра лубоф-ф, чесн слоф-ф, я такой чуйствитильни пра лубоф, аж силиза прашибаит инагда.
Но самая нежная «силиза» прошибала Тушканчика на работе, когда, восседая на респотребсоюзовской бричке, запряженной одром, громыхал он по аулу в качестве старьевщика, зазывая сельчан на обмен азартной фистулой:
– Тиряпка дава-а-ай! Стари, калош биру-у-у! Всяки дургой хурда-мурда пириноси мине! На обмен пиряник иест, матэрьяли всяки-разни имеем, сивистулька для пацана имеем, женски щелковий турусик с куружавчик, лифшик на балшой русски гуруди надэваим-мериим. Сапаги сипицально для ми-ханизатор привез. Айда луди к Тушхан-оглы!
Приобняв Евгена за плечи после поединка, вел Пономарев его к турнику, заговорщицки, как равному, приговаривая:
– Ну-к поделись, Евген, чем вас Лозя (преподаватель физкультуры Лозовец, сменивший сапожно-дырявого Якова) на данном политическом отрезке обдрессировал?
Было одуряюще-магнитным в нем все: горловой воркоток, горячая тяжесть его руки на плече – сам приобнял – дурашливый, уморительно-понятный словесный выверт.
Поплевав на ладони, подпрыгивал Евген, цеплялся за блесткую перекладину и выдавал полновесный лесгафтовский набор: подъем на вытянутых махом вперед, малый оборот вперед, два малых на подколенках назад, три оборота «циркулем», «крокодил» на двух согнутых, отмах в «маятник», раскачка и затем шли упругие, только ветер в ушах да светило кувыркалось, большие обороты или «солнце» до огненного палящего жжения в коже.
– Ты смотри, что вытворяет! – принародно ахал внизу Пономарь. – Ну, спе-ец! Ну, орангутан!
Затем, дождавшись соскока, запрыгивал на перекладину сам и с невероятной, до слез обидной легкостью повторял все в точности.
Иногда суеверно казалось Евгену, что таятся в его кошачье-гибком, упругом теле немеренные возможности, которые Иван никогда никому не раскроет.
Случалось, хотя и редко, прибывал он, выдравшись из каторжных ремонтов своего ЧТЗшки, к пацанве на Четвертый Аргун.
«Пономарь!» – всполошенно и любовно неслось от кучки к кучке в аульской ораве, начинавшей стягиваться к эпицентру события.
Подмигнув ближестоящим, споро сбрасывал Иван промасленный комбинезон, оставшись в самодельных черных сатиновых плавках на пуговках, и, мощно толкнувшись с обрыва, входил струнно-натянутьй в свирепую аргунскую толчею волн. Вывернувшись литыми плечами из мутной воды почти посредине стремнины, бешеными саженками врубался он в перпендикулярный курс к другому берегу, выгребая против течения. Хищно шипел, гудел валунами по дну, буром пер меж берегов, хлеща пеной Четвертый. Не многие решались на рисковый переплыв его: Евген, Витька Бочкарев, да еще пара братьев Дубининых из параллельного седьмого. Но всех их, выдыхавшихся до посинения губ, сносило шагов на сто по переплывной гипотенузе. В обратный путь отваживались лишь через час-другой, основательно прокалившись на камнях того берега, заходя по нему вверх по течению почти на полверсты, чтобы прибыть к своей одежонке.
Иван пенно буравил волны, будто по линейке прочерченным перпендикулярным катетом, причаливая в конце его к другому берегу. Отряхнувшись и не передохнув, отправлялся назад. И выплывал к обрывчику почти там же, откуда нырял с него.
Вставал во весь свой ладный рост, облитый серебристым пушком аульский бог, потряхивая кистями рук, бугрясь мускульно набрякшими полушариями груди. Забросив руки за голову, тянулся, играл бицепсами. Оглядев застывшую в немом восторге ораву, спрашивал:
– Ну что, тарзаны, поотжимаемся?
– Меня-а! – вопила, протягивала руки пацанва.
Пономарев выбирал субъекта покрупнее, пуда на три-четыре, втыкал ему палец в грудь:
– Ты, сударь голожопый, готов, что ль?
«Сударь», онемев от оказанной чести, лишь молча кивал головой.
Пономарев ложился на спину, запрокидывал руки за голову ладонями вверх, командовал:
– С-с-станови-и-ись! – Субъект умащивался на ладонях, ответственно пыхтя.
– Три заповеди, как вести себя, знаешь? – грозно спрашивал снизу Пономарев.
– Само собой, дядь Вань!
– Повторим. Телом не хилять…
– Не бздеть, торчать как палка у грузина! – хором вопила публика.
Чаще других выбор падал на Евгена, входившего в школьную тройку наикрупнейших.
Он осторожно умащивал босые подошвы на ладони Пономаря и каменел натянутым телом, чуя на ступнях капкановый захват стальных пальцев.
Земля проваливалась в бездну, и он взмывал к небу.
– Р-раз! – дико вопил снизу хор.
Держась «как палка у грузина», Евген явственно видел бородатого старика в папахе с кизиловой, зачем-то взятой наизготовку, как винтовка на плацу, палкой. Он давил в себе страх вещи со скованными ногами, которая может брякнуться затылком о землю, но терпел, ибо вторая заповедь гласила: «Не бздеть!»
Земля равномерно то приливала к подошвам, то ухала вниз, надо было лишь не киселиться туловищем. Постепенно охватывало жгучее удовольствие от небывалой раскачки на живых и надежных качелях.
– …одиннадцать! Двенадцать! – орала босотва. И так – до двадцати, а то и до тридцати раз, в зависимости от настроя и времени Пономаря.
А потом он отряхивал песок с рук, прихватывал комбинезон и убегал легкой, ленивой рысцой, провожаемый сияющим блеском десятков глаз.
В первый день уборки полуторка забрала от сельсовета еще затемно шесть уборочных экипажей по три человека в каждом. Прибыли к своему комбайну все в той же, лимонной, проколотой звездами полутьме. Иваненко зажег, повесил на бункер застекленный фонарь. Расстелил на примятой стерне у комбайнового колеса застиранный ситчик скатерки. Молча стал выкладывать на него снедь: шмат сала, соль, соленые огурцы, ржаную краюху, помидоры, бутылку молока, заткнутую огрызком кукурузного початка. Пономарев добавил из холщовой сумки свое.
Евгена пробирала зябкая, нервная дрожь: взят на главное в году дело лучшим экипажем. Торопясь, вывалил из брезентового баула все, натолканное туда матерью.
В предутреннем пронзительном свежаке шибануло в ноздри сытным, горяче-мясным духом.
– Дядь Лень, Ваня, пирожки берите, мать с печенкой расстаралась..
Иваненко коротко, одобрительно зыркнул. Однако пробурчал:
– Спрячь. Не заработали. Поутру червячка заморим.
Пожевали сальца на ржаных ломтях с чесноком, посолились укропчатыми помидорами. Запили холодной вкуснейшей водой из дубового бочонка. Прибрали снедь.
Иваненко поднялся, вошел по пояс в темную стену пшеницы. Загреб ладонью, прижал к щеке пук колосьев. Застыл.
Скользящим шажком продвинулся на три шага глубже, сделал то же самое. Опустился на корточки, стал обжимать горстями стебли у самой земли.