Выбрать главу

В самом углу грузовика маячило в белом овале косынки нечто иконно-знакомое… портрет, основательно подзабытый, из другого мира – без удушливой пылевой завесы, костедробильного грохота, желто-соломенной прорвы, свирепой, до потайных слез, ломоты в руках.

Евген вгляделся. Восторженной изморосью обдало сердце: Лукьяненко! «Мамзель» собственной персоной. Эта зачем здесь? Ах, мама родная, где Ванюшка?

На своем месте был Пономарев: восседал тракторист перед грузовиком на соломенных, из мешков сооруженных тюфячках рядом с Иваненко. Для троих (Евген шел к тюфячкам) зрителей старалась пятиголовая агитбригада, укомплектованная по всем стандартам развитого социализма: танцоры, частушечница с баянистом, да библиотечная сирена, готовая зазывать к вершинам трудового энтузиазма.

Концерт закончился, собрав долгие, трескучие аплодисменты, кои означали абсолютное одобрение рабоче-крестьянской массы своей интеллигентной надстройки.

Бригада попрыгала с кузова, оставив на стуле сидящую в сатиновых брючках «мамзель», она же режиссер и начальник культурно-летучего набега.

– Иван Алексеевич,- учтиво и медвяно позвал начальник, – помогите выпрыгнуть.

Иван двинулся к кузову тигровой поступью.

– Зачем нам прыгать, Ирэна Романовна, – не согласился он, – это пусть молодежь скачет, а с нами, кряхтунами, как с хрусталем обращаться надобно, куда шампанское нолито.

Мимолетно зыркнув на заржавшую чечеточную пару, аккуратненько взялся Иван за ножки стула с Лукьяненко и, приподняв его, бережно поплыл с тихо взвизгивающей ношей к Иваненко на тюфячке. Опустил перед ним стул на рыхлую стерню, куда и вошли немедля на четверть его обшарпанные ножки.

– А если бы надорвались, Иван Алексеевич? – пришла в себя «мамзель», полыхая пунцовым удовольствием.

– Вы, Ирэна Романовна, каши мало съели для моего надрыва. Но это мы исправим. Можно узнать, какие у вас дальнейшие планы на сегодняшний вечер?

– Политинформация о текущих событиях, если не возражает лучший уборочный экипаж.

– Экипаж уперто возражает. А, Михеич? – зацепил комбайнера уже продуманной стратегией Пономарь. Податливо клюнул на нее вдрызг изработанный страдой комбайнер.

– Ну ее к бису, информацию, девонька. Ухайдакались сегодня мы чегой-то. Иван у нас с вывертом. Он, небось, другое надумал.

– Что именно, Иван Алексеевич? – несколько озадачи лась Лукьяненко.

– Тюрнюр а ля форштек перепельяне и па-де-де фуэтэ ан джюссе, – не сморгнув глазом, с хозяйской ленцой предложил Пономарь.

– Перевели бы, Иван Алексеевич, – попросила, лучась острейшим интересом, библиотекарь: экие сюрпризы таил вроде бы насквозь ею просвеченный жениховский кадр.

– А я что говорил? – крякнул и отпал спиной на тюфячок Иваненко.

– Французы – они, что в языке, что на паркете, шаркуны. И отдых у них чахотошный, куда там до русского. По-нашему сказанное означает: вечер сельской смычки хлеборобов с артистами у костра под звездами, с танцами под гармошку, печеной картошкой, перепелками на вертеле, маринованными в винном соусе с луком. А на десерт – чай с земляникой и товарищем Моцартом, которого исполнит на камышовой дудке хлебороб Евген Чукалин.

– Такого за один вечер не бывает, – печально покачала головой Лукьяненко. – Это утопия, Иван Алексеевич, помесь Жюль-Верна с Алексеем Толстым. Но на всякий случай проголосуем. Бригада, кто за предложение первого тракториста Пономарева, прошу поднять руки.

Бригада подняла все, что поднималось, – руки и стоптанные тапочки.

– Тогда слушай меня, – оглядел и оценил исполнительные силы Иван. Жестковато, рублено погнал приказы – артисты брысь в лесок. Вон тот. Пойдете вдоль овражка. Метров через сто на правой его стороне ежевика и лесная земляника. Час – на жор от пуза, другой – на коллективный сбор для чая. Котелок дам. Возврат к сумеркам. Ясно?

Евген, лопата на хедере, нож – в бардачке трактора. Рядом с родником копаешь квадрат полметра на метр в пол-лопаты глубиной. Потом вырежешь восемь шампуров из кизила, очистишь от коры. Помой картошку. Натаскай сушняка к роднику.

Михеич, постелю-ка я тебе ватничек в тени у леска. Сосни до костра.

– Да сам я, Вань, не томошись. Ты на смычке трудись, – кряхтя, поднялся комбайнер. Побрел к копешке у леска, похмыкивая, житейски одобряя старшинскую, морфлотского замеса прыть своего бессменного тягача.

…Набив четыре мешка соломой и прихватив уже сделанные тюфячки, соорудил Иван в тени матерой груши нечто среднее между диваном и креслом, в коем с блаженным стоном утонула Ирэн, ощутив неизведанный доселе абсолютный покой.

Евген, выкопав квадрат у родника, удалился в кизиловый лозняк резать шампуры.

Иван, вогнав в землю четыре кола, умостил на них пластину прессованой фанеры, на которой и резал теперь с хрупом залотистые цибулины лука, мяту, чебрец, листья смородины.

– Иван Алексеевич, – позвала из глубин королевско-соломенной ложи Лукьяненко, наблюдая перед собой на лесной авансцене разворачивающееся действо смычки с главным персонажем. Сощурила глаз от ползущего по лицу солнечно-закатного зайца.

– Можно без «Алексеича», – предложил Пономарев.

– Ваня… – отсмаковала языком Ирэн, – Ва-а-анечка. Идет. Ванечка Пономарев здесь шокирующе новый. Не библиотечный. Некая гремучая смесь цирка с казармой. Я не обидно выразилась, Ванечка?

– Это я там новый. Здесь я старый, у себя дома. А насчет казармы точно подмечено. Три года в морпехах. Старшину так просто из себя не выдавишь.

– Ваши книжные вкусы упирались, помнится, в древнеримскую историю и мировые разведки. Что еще, дай бог памяти… индийская философия, мифология, Куприн, Алексей Толстой, Джек Лондон, Стендаль, опять римская история.

Французский-то откуда, Ванечка? Ошарашили вы всех, и меня в первую очередь, парижским прононсом.

– Память у меня обезьянья, Ирэна Ром…

– Давайте и вы без «Романовны».

– Что, можно?

– Нужно, Ванечка. Гос-с-поди, хорошо-то как! – неожиданно, со стоном вырвалось из нее. – Так мы на французском остановились.

– У нас на корабле кап-лей Рогозин, командир рукопашной подготовки, французским серьезно владел. Полегоньку со слухачами занимался.

– Со… слухачами?

– С теми, у кого слух на инязы обострен. И память обезьянья, как у меня.

– Вот оно что. Многое проясняется. А то ведь терпеть не могу загадок.

Иван, между тем, выудив из ледяного, стеклянно мерцающего бочажка перепелиные тушки, отжал их от воды. Уложил в два слоя в дюралевый котелок, завалил нарезанным луком с зеленью, посолил, поперчил, щедро полил ежевичным вином домашнего брожения. Перемешал.

Умостив котелок на студенистое мелководье, в ил, стал возводить костровый шалашик из сушняка в выкопанном Евгеном квадрате. Вниз – скомканный лист газеты. К нему притулил внасып жухлой листвы с сучочками. Стал надстраивать все это ломаным ореховым сушняком.

Она разнеженно вбирала в зрительную память опушку леса, прильнувшую к ней пронзительную желтизну скошенной стерни, начинающую закатно розоветь, идеально выстроенную шеренгу копен на ней.

Насладившись сполна, перевела взгляд на бугристый разворот плеч Ивана, на руки его, сноровисто и мощно, с прострельным треском ломавшие о колено толстенные жердины.

Сказала, нещадно слепя глазами:

– Из вас выйдет надежный, ухватистый муж, Ванечка.

Дрогнули и замерли на миг переливно игравшие мускульными волокнами руки.

– А из вас… какая жена?

– Из меня вышла никчемная жена, – зябко пожала плечами Ирэна, – взбалмошеная неумеха, с примесью интеллигентской стервозности. Муж терпел три года, законно полагая, что жена предназначена для уюта, готовки, стирки… и прочих ночных надобностей.

Если с прочим я кое-как справлялась, то уюта и стабильно-наваристых щей он так и не дождался. На третьем курсе, уже родив дочь, я предпочитала кухонной плите кусок хлеба с молоком, книги, Эрмитаж, филармонию и белые ночи. И все это – при его выжившем блокаднике-отце. Который всегда хотел есть. Как и сын.

В конце концов, я сбежала от них на Кавказ. Как видишь, Ванечка, бег закончился Че-чен-ау-лом. И каждодневным синдромом страха с примесью головной боли: чем я завтра буду кормить.дочь Аиду, названную так в честь одноименной оперы.