Энки откинулся от бинокуляров электронного микроскопа на спинку кресла. Бессильно уронил руки.
Нажал кнопку на подлокотнике и с тихим жужжаньем отъехал от операционного стола. На нем, в тысячекратно увеличенном микромире, за линзами бинокуляра, зеленовато пульсировали в лимфе два зародыша-эмбриона, с заложеной в них гением Энки новой конструкцией.
Энлиль приблизился. Склонился над бинокулярами. Долго и недоверчиво всматривался в два комочка: плоть от плоти, мозг от мозга его.
Сказал Энки:
– Тобою оставлено здесь обещание размножить их в нужном количестве.
– В ответ на твое обещание отправить со мной Лулу и мастеров. Тех, что истекают потом во дворе.
– Когда клонируешь потомство?
– Когда отпустишь всех Лулу?
– Мое слово – это кость гончему псу, загнавшему газель. Глупо жалеть объедки, когда сделана хорошая работа. Все убирайтесь до заката.
– Объедки, собирайтесь! – послал приказ Энки в микрофон для Лулу, толпившихся во дворе. – Господин достаточно обглодал вас, чтобы ваши скелеты отправились со мною в Е RI DU до заката.
Переждав истошный вопль восторга, едва донесшийся сквозь холодный блеск стеклянной стены, закончил разговор с Энлилем, указав на микроскоп и операционный стол:
– Там – продолжение твое в веках. Сейчас два мастера и Нинхурсаг их имплантируют во чрева двух, избранных тобой аборигенок.
– Я сделал все, что мог, и ты получишь вскоре свою суть, улучшенную адаптацией туземок. Клонировать их можно будет через пятнадцать зим, когда закончится формирование организмов.
– Донашивать, рожать, воспитывать их предстоит в Эдеме, где Древо жизни. Ты знаешь повеление АNU: его плоды…
– Не для туземцев и Лулу. И.не тебе, а мне надлежит напоминать об этом.
– Пока готовятся к отбытию Лулу и мастера, я отдохну в саду.
– Перед закатом я отправлю с вами десяток нубийцев для Лулу, как обещал.
Он, наконец, поверил: сбылось! Зародыши продолжат род его в веках.
– Зачем нубийцы? – спросил Энки.
– Их плети укрепляют стены клеток, куда мы заключали бунтарей.
– Оставь нубийцев при себе.
– Тобой растерян страх перед своими Лулу?
– Надежнее плетей и клеток для Лулу стал ужас возвращения к тебе.
Энлиль смеялся.
– Мой братец стал постигать мои законы земного мирозданья.
– Не льсти себе. Законы мирозданья воздвигнуты Создателем. Ты же создал и закрепил законы рабства, налипнувшие на подошву Бога лепешкой свежего дерьма.
– Прощай. Наведываться и следить за ростом эмбрионов буду ежегодно.
ГЛАВА 40
Она пыталась вставить ключ в замок библиотеки одной рукой, удерживая в другой кипу газет, когда кургузая, густая тень, влипнув в стену рядом с дверью, фистульно спросила:
– Где ти была?
Она ойкнула, дернувшись в развороте, ударилась плечом о дужки замка.
Позади стоял Тушхан. Серый спортивный костюм торчал воротником на бычьем загривке, известковой едучестью отблескивали белки глаз на черном блине лица.
– У Ивана Пономарева была. Вам письменно отчитаться об этом, с подробностями, или устным докладом обойдетесь?
Она кипела гневом: всполошенно, пойманным воробьем колотилось в груди сердце.
Он переступил, опустил с плеча спортивную сумку.
– Не нада подробност. Чшетыре чшаса тибя ожидаим. Хотел хабар новост придлагат. Такой один раз за джизня бываит.
Она беззвучно засмеялась.
– Что-то подобное я уже выслушала утром, перед вашим отъездом на соревнование: шестнадцать ковров, кубачинское серебро с золотом и прочее.
– Ковры-мовры, сирибро-мирибро тьфу тепер, – сумрачно отсек Тушхан утренний посул.
– Даже так? Ну, сатир. Разве устоишь перед хабаром, рядом с которым ковры-мовры-тьфу. Заходите.
Они зашли в читальный зал.
– У вас четыре минуты, Тушхан, за четыре часа ожидания. Больше уделить не могу: мне надо Аиду у тети Глаши забрать.
– Слушай сюда, Ирэна-ханум.
Ханум – вся внимание – посмеивалась, свернувшись уютным калачиком в углу топчана, ибо мерцал в душе, благостно согревая костром, перепелами, горячими ладонями сказочно-цирковой Иван… Ванечка.
– Я сиводня мастир спорта норматив виполнял, самый маладой мастир с балшой пириспиктива. Газета заптра про это пичатать будит. Миня сборная области записали.
– Неужели мастера выполнил? Коль не сочиняешь – действительно событие. Поздравляю.
– Падажди паздравлят. Это сапсем неболшой палавина хабара.
– Даже так?
– На саревновани дядя мой был. Балшой чалавек в Махачкала: началник весь Потребсоюз. Кирасны рыба, икра-микра для Москва поставляет.
– И где же связь между мастером, дядей и икра-микра?
– Дядя миня своим пиридставител в Грозном от махачкалински Патребсоз дэлаит. Горком хадил, Исполком хадил – согласовани дэлал. На той нидели чилен ка-пе-ес-ес миня пиринимат будут.
– Действительно, Тушханчик, вы сегодня некая шкатулка с сюрпризами, – с острым пронзительным любопытством осматривала она этот мускульно-икряной мешок с сюрпризами, ломавший на потеху всему аульскому люду непыльную работенку старьевщика на кляче: «Стари тиряпки, калош, бризинтуха, всяки дургой хурда-мурда сабираим…»
Как-то незаметно, греховно-тревожно разбух за эти минуты Тушхан в ее сознании.
Пронизанная раскаянием, распрямилась она пружиной, чеканя жесткие, холодного блеска слова:
– Рада за вас, Тушхан-оглы. Будем читать газеты про икряные и спортивные ваши рекорды. Мне пора.
– Одна минута мине осталась, Ирэна-ханум. Дядя сказал: сапсем пулоха здоровье у мой атец. Он в ауле Карамахи живет. Балшой мулла там. По-вашему – поп. Его сам товарищ Каганович знаит. Писмо яму писал адын раз.
Он сноровисто вынул из сумки узорчатую бутыль, два хрустальных фужера и большую плитку шоколада. Разлил из бутылки полные фужеры, с хрустом оторвал обертку, разломил шоколад.
– За здорови отца випит нада. Чтоб ему ни скоро умират. Мой звани – мастир спорта – тоже раз в джизни случаица.
Не откажи, Ирэна-ханум. Откажишь – сапсем как сабак побитый пойду.
– Это что за фокус? – изумленно выцедила она. – Нехватало мне ночью с Тушканчиком собутыльничать. Ну-ка, немедленно прибрать все. И – до свиданья, мастер спорта по «стари тряпка и дургой хурда-мурда».
Учтивая брезгливость, проросшая в ауле к старьевщику, пролилась на Тушхана из ее уст.
Вскипал он ярой, мстительной жестокостью, преобразовавшейся на лице в ослепительную, кипчакского оскала улыбку.
– Я знаю, за что пит с тобой будим…
– Мне закричать? Долгушин ведь рядом живет, участковый.
– За Ивана випьем. За лубоф вашу и свадьбу, Ирэнаханум.
– Ах, злодей, хазарин лукавый! – изумилась она. – И ты за нашу любовь и свадьбу пить будешь?
– До дна випью. Патом за Аидой пайдем, памагу, как брат. И ти пэй до дна. Чтоб семья, дэти ваши кирепки, здорови росли.
– Вот за это я выпью! Именно за это, – решилась она.
– Маладэц. За Ваньки победу пьем. За мой поражени. Сиводня всю ночь волком выть буду, навэрно, плакат тожи буду.
– Завтра всем аулом слезки тебе вытрем. Что это? – Она взяла в руки бокал с тяжелым, темно-янтарным, маслянисто колыхнувшимся напитком.
Коньяк дагестанский. Яво буржуй Черчилль у нас за золото пакупаит.
Поднося фужер ко рту, опустил он набрякше-чугунные веки, завесив ими глаза, поскольку пер из них лютый азарт загонщика.
Не такой коньяк покупал буржуй Черчилль. Не этот. Этот вообще не продавался.
Она глотнула дважды. И застыла с раскрытым ртом. Судорожно трепыхалась грудь в попытках вздохнуть. Градом лились слезы.
Всего в двух потайных подвалах, знакомых Берии, двух на весь Дагестан, колдовали над этим коньяком. Десятилетней выдержки коньячный спирт настаивался в дубовых бочках на маральих пантах и белужьей хорде, на семи горных травах, которые собирали приставленные к этому делу старухи в нужный осенний месяц, в ранний, предрассветный час.