Где выход? Для начала – стереть из памяти Адама, Евы всех мастеров, LU LU, рабов и зашвырнуть двоих подальше от NI ВRU КI.
Он закончил распоряжение застывшим в обморочном ожидании рабам:
– Вот этих обезьян связать и сечь за осквернение Эдема. Когда поднимутся на ноги, доставить на MU GIR в дальние северные леса и выбросить среди зверей.
Но если все же выживут и занесут в туземные уши запретные теперь для них слова «Энлиль», «Эдем», «Адам» и «Ева» – найти, разрезать на куски, опрыскать мясо ядом кобры и скормить всем тем, кто им внимал.
Он слушал мольбу и вопли связаных подростков спиной и мерзнувшим хребтом, пропитываясь горечью раздавленной надежды: заполучить помошников и продолжение свое в веках. Все рухнуло.
Отныне стоит продолжать в веках лишь ненависть к Энки и увенчать, в конце концов, гнилое двухголовье власти единой головой Энлиля.
Которую сейчас так раздирает жалость.
ГЛАВА 42
– Знамо дело уморилась, умори-и-ила-а-ася-а-а-а! – закончила Анютка, являя собой, своим голосом девицу бывалую, отчаянную, кокетливую.
Она стояла на замурзанных досках сцены – голенастая, при косицах, с мосластыми руками. И не понять было многоликому зеваке-слушателю, глазевшему из зала на сарафанную финтифлюшку, в чем держится такая зычная мощь.
Анька-шкет из Подлиповки, дочка чокнутого Фельзера и птичницы Надежды, являла собой в натуральном виде трубу иерихонскую. Ходила, затравленно мурлыкала по деревне, куда переехали они после сдачи в дурдом Фельзера, голосила под истошное кудахтанье на ферме – все было понятно, кто на Руси не голосит в трудах праведных.
Но выбралась на сцену и – на тебе! Нараспашку, взахлеб, в буйной лихости, аж сердце заходилось в немом изумлении.
Очнувшись, бухнул зритель в едином раже в ладоши, грохнул ногами, выпуская наружу свой восторг.
Лихорадочно рождались будущие перлы в голове районного газетчика, сидевшего в зале на смотре вот уже третий час: «Традиции народного творчества»… «широта советской натуры»… «стенобитная сирена из Подлиповки»… «преемственные традиции великой Руслановой».
Фирма гвоздев не делала!
Анка, ошарашенная рукоплещущим грохотом, клюнула головой в зал, развернулась – руки метнулись по бокам. Опрометью прыснула за кулисы, втиснувшись там в пестрый табунок вундеркиндов районного масштаба, собранных на второй тур районной самодеятельности.
Зал взбудораженно грохотал аплодисментами за пыльным бархатом. Аплодисменты плотными сгустками лепились в овации, их можно было мазать на хлеб – ох, сладко!
Анка сунулась лицом в занавес, растопырила щелку в нем и поймала взглядом стол жюри. Во главе его сидел Крупный, убойно красивый мужик, вальяжно, терпеливо улыбался, прихлопывал ладонью о ладонь. Рядом – Мелкий. Этот, выставив остренькую челюсть, задумчиво, оценивающе двигал ею, смотрел в Анкину щель, через нее – прямо в трепещущее Анкино нутро.
Вся прочая рядовая середка при галстуках дружно чертила в блокнотах крестики.
– Выходи! Ну, гули-гули, гадкий утенок, ко мне! Я тебя осмотрю, – сытым котом мурлыкнул Мелкий прямо в ухо Анке.
«Ой, мама!» – отпрянула от щели, ужаснулась Анка. «Это мне, что ли?»
– Ну а кому же? Тебе, тебе. Марш на сцену.
Так они перемолвились через зал – неслышно для бушующего вразнос люда: что-то древнее, свое разворошила подлипкинская пигалица, растревожила в душах, и оно не желало успокаиваться.
Анка набралась храбрости, вышла. И тут вдруг пошло-поехало. Мелкий деловито возжелал. В соответствии с этим дернулось и заходило под сарафаном Анкино тазобедренное устройство. Прошлась она с вывертом и вихлянием, посылая по пути воздушные поцелуйчики залу, выделывая некие антраша. Под конец соорудила долгий присед на скрюченных ногах, ерзая ладонями по бедрам и тощему задку.
Зал ошарашенно затих.
«Нда-а-а – брюзгливо скрипнул Мелкий. – Рановато. Ни к черту. Брысь!»
Анку сдуло за кулисы. Зал гудел, урчал, вяло, вразнобой хлопал, приходил в себя.
Мелкий склонился к Крупному, цыкнул зубом. Крупный возвысился над столом, повел львиной гривой, волооко ползая выпуклыми белками по народу:
– Убедительная просьба, товарищи, цените время жюри и остальных участников. Просим тишины.
Анка сидела рядом с каким-то пультом, у прущих из пола в черную высь канатов. На пульте горел зеленый огонек, тусклым, застарелым перламутром мерцал мертвенно-пустой экранчик.
Анка горестно всхлипнула, корчась в муке: чегой-то она вытворяла?! Стыдобища-то, г-господи-и-и!
Огонек на пульте разгорелся, неожиданно подмигнул. В недрах серой коробки что-то включилось, интимно зашелестел голос:
– Ну-ну, это совсем ни к чему, дитя мое. И не трать влагу. Твоя слезина скоро будет оцениваться на мировых аукционах как алмаз – в каратах.
– Это… кто? – замирая в сладко-жутком предчувствии спросила Анка.
– Тот самый я, маленькая, тот самый. Я был груб. Но ты должна простить. Уже простила?
– Так я… ничего… зла не держу.
– Обворожительно. Истинные таланты, как правило, всегда незлые ничевоки. Это удобно, в конце концов, и рационально, – хохотнул шелестяще в пультовых недрах Мелкий. Продолжил неожиданно сухо:
– Итак, золотце, мы тебе картинки порисуем. А ты решай, хочешь ты их или совсем категорически наоборот.
Полыхнул и ожил доселе матовый экранчик. А на нем… Анютка в своем птичнике! Узнала она себя сразу.
Однако что-то не вязалось тут со временем: грубая и матерая деваха Анка, лет на пять старше нынешней, перла ведра с кормом по проходу между клетками. Вздулись жилы на оттянутых руках, юзом расползались заляпанные резиновые сапоги по кисельной вони помета. Ходуном ходила в задышливой работе набрякшая грудь в ветхой, застиранной кофтенке.
Остервенелое клохтанье лезло в уши со всех сторон: полуголые, почти без перьев синие птицы-куры бились за прутьями, провожая вылупленым зраком проплывающий мимо корм.
Оскользнулась и грохнулась Анка на пол. Ведра с хряском на бок опрокинулись, сорная рожь – по дерьму врассып. Протискивались к ней со всех сторон сквозь прутья ободранные до крови петушьи гребни, исторгая из багровых глоток людоедские вопли.
Глотала хинно-жгучие слезы Анка, елозя пальцами в склизкой вони, норовя подняться, да все никак не удавалось.
Изловчившись, наконец встала на карачки, упираясь взглядом в бурое месиво под собой. Что-то влезло вдруг в поле зрения: тугое, белесо-круглое.
Тряхнула головой Анка, сгоняя слезы с ресниц, и обмерла: продрав истертую кофтенку, выперла наружу собственная, футбольной накаченности сиська с розовым соском.
– Х-х-споди… мамочка… как это? Когда такая стыдобища была? – ахнула у пульта настоящая, нынешняя Анюта, полыхая едучим стыдом, озираясь. – А увидит кто?!
– Не была – будет, может быть. Ай-яй-яй. Чур, меня, чур. Пардон, маленькая, перебор, что весьма прискорбно. Долой, кыш! – замемекал в утробе пульта козлиный тенорок Мелкого. – Немедля переключить, не-мед-ля!!
Тотчас исчезла с экрана Анка в навозе, и возник… папань-ка! Собственной персоной Фельзер Юрборисыч. В своей десятиместной палате районного психдиспансера, по простому – дурдома.
Сидел он голенький, скорбно-несчастный, скорчив ноги на табурете посреди палаты – в центре хоровода.
Хороводились вокруг него девятеро разномастных мордоворотов, всклоченных, в тюрбанах из серовафельных полотенец, завернутые в дрань простынных тог. Шлепали по полу босые лапы с черными ногтями.
Каждый, шлепая, гундосил свое, кровожадное, норовя поочередно вмазать «центровому» – закоченевшему Юрборисычу. Тоненько и несчастно взмыкивал тот на каждый «вмаз». Изощрялся хоровод по-всякому: и шалобаном по темени, и журнальной толстой трубкой по распухшему уху, и вафельным жгутом полотенца по рельефным ребрам.