И наткнувшись на звериный прищур его глаз, двое явственно представили, как, описав полукруг, рушится эта дубина на их мяса, крошит ребра, ломает позвонки, дробит кость в смертном замесе с мозговым студнем.
Двое неслись скачками к «Победе», когда их настиг и развернул разбойный посвист.
Отбросив скамью, шалым зимним шатуном качался Иван над столешницей, по другую сторону которой елозил на карачках, мотал головой Тушхан. Сочилась из уха его тонкая кровяная струйка.
– Жениха подберите, ОГЛЫеды, – сказал Иван. Слепо двинулся прочь, в безразмерную тоску.
Так он шел, пока не наткнулся на Лукьяненко. Выткалась она из воздуха с чемоданчиком, держа за руку дочь Аиду.
– Вот и вспорхнула кукушка с провода, – сказала она, – а Тушхана дожимать сразу надо было. Теперь-то какой толк, Ванечка. Прощай, милый.
Она обошла Пономарева, двинулась, наращивая скорость, к Тушхану. Бросив чемоданчик, стала поднимать вялого оглы, причитая звеняще-колдовским говорком:
– Обидели нашего тушканчика, отмутузили маленького… терпи, мастерочек ты наш, до свадьбы заживет. Ну, встали, жених, поднялись…
Обернувшись, ненавистно хлестнула окриком недалеко удравшую пару:
– Какого черта стоите? Обгадились, что ли? Помогите!
Втроем они повели хрипящего Тушхана к машине. Втиснулись в бежевую горбатую утробу. Гулко отсекли себя дверцами от ослепшего дня, от угрюмо оцепеневшего люда.
Взревела машина, яростно плюнула в толпу сизым дымом, метнулась к околице, взвихрив пыль. Исчезла за нею.
– Поднял ты пылюку, Иван – сердито бубнил участковый Долгушин, – второй день на весь район чих стоит. Ты его кувалдой, что ли? Перепонка в ухе – в клочья, шею свернул, скула хряснула… ты, дурья башка, свое ударное усилие к трактору прилагай, к людям оно сугубо вредное! Хоть знаешь, куда тебя надлежит с пристрастием доставить?
Молчал, глядя в окно, Пономарев.
– С тобой говорю! – вскипел Долгушин.
– Это твоя забота, Кузьмич. Куда надо, туда и доставляй, – тускло отозвался Иван.
– Куда на-а-адо… – задышливо передразнил участко вый, – в Губернское эн-ка-ве-де надо. Там, в Грозном, дядька Тушхана до самых верхов допрыгнул, во всех кабинетах своего племяша на гвоздиках вывесил. Надежду сельско-крестьянского спорта ты уконтрапупил, вот кого! А толку? Все одно она с ним умотала, кукушка слизнявая.
– Вадим Кузьмич… не касался бы ты ее, – вспухли желваки на скулах у Ивана.
– Так тебя же, дурня, жалко!
– Мне теперь один хрен. Что трактор на Кавказе пердячим паром заводить, что лес на Колыме валить.
– Ну ду-урень, ой ду-у-урень. Колымы ты еще не нюхал, и не дай тебе Бог понюхать. Твое счастье, что в лучшие трактористы района по всем показателям вылез. Председатель Чукалин самолично в обком звонил, тебя выгораживал. Так что на тебе там две стенки стыкнулись. Ну, дак, что делать будем?
– Кузьмич, ты так вопрошаешь, будто выбор в наличии. Надо в органы – туда и доставляй.
Долго молчал, сопел Долгушин, крутил в пальцах карандаш, зыркал угрюмо из-под кустистых бровей. Наконец заговорил:
– Это у цыгана выбора нет, когда он кобылу через жопу соломиной надувает. А у нас, чекистов, выбор всегда должон быть.
– Это про что?
– Где службу армейскую нес?
– А то не знаешь. В морпехах, на Балтике.
– Уточняю. Самбой серьезно занимался?
– Ну. До мастера самую малость по сроку службы не дотянул.
– Оно и видно по тушхановской физии. Вроде к иноземному языку способности есть?
– Не пойму я наш треп, Кузьмич.
– Понимать тебе пока необязательно. Насчет языка вопрос особо повторяю: кумекаешь по-ихнему?
– Командир за французский хвалил.
– Добро. Значит, твой фарт не угаснул.
– Пояснил бы все ж, Вадим Кузьмич.
– Есть тут у меня негромкая разнорядочка одна, дюже серьезная, до мандража в копчике. Про мужской контингент. Чтоб до двадцати пяти. Чтоб не дурак был, а совсем наоборот. Чтоб к рукопашному делу и иноземному языку крутую охотку имел. По всем параметрам вроде проходишь. Соберись к вечеру. Ночью тронемся. К утру я тебя самолично должон в один кабинет под расписку доставить.
– Так завтра ж в НКВД велели…
– Сказано что было? К вечеру соберись в комплекте, как для дальней командировки. И чтоб ни одно ухо про это, включая материнское! И не одно рыло! Понял? Все.
– Идти, что ль, можно?
– Валяй. Ты хоть вывод изо всей этой катаклизмы сделал?
– Ну.
– И какой?
– Давить их, кобелей черножопых, сразу надо для общей пользы.
– Во, пустая голова золотым рукам досталась! Тьфу!
«Давить вас, блядей черножопых, надо вовремя!» – сорок пять лет спустя обессиленно и ненавистно выхаркнул близнецовую фразу полковник спецназа, идеолог в системе ГРУ, Максим Трофимович Лютиков, смутно сознавая, что в этой фразе, как в ископаемом черепке неандертальца, содержится зародыш и квинтэссенция взаимоотношений всего человеческого биовида, норовившего на протяжении всей своей истории разделиться на колонии и метрополии.
В другое время и другой обстановке, на кафедре, он сам вдрызг разделал бы курсанта за шовинистскую мину, сокрытую в понятии «черножопый». С холодной, нещадной логикой выстроил бы он доказательную фактуру о разнородности любой нации: и среди «черных» кавказцев гнут хребты, творят созидательное дело умницы, рабочие битюги и лошади, как и среди славян до черта всякой пьяни, рвани и проститутской сволочи. И кто, для какой цели, какой методой разжигает национальную рознь.
Однако не на кафедре был сейчас Лютиков.
Сидел полковник на бетонном обломке сарая, раздолбанного прямым попаданием войскового фугаса.
Впритык к сараю чудом уцелел трехэтажный дворец из красного кирпича, густо посеченный по фасаду осколками фугасной стали. Окна щерились клыками стекла.
Волной сорвало с петель зеленую створу ворот, она валялась рядом.
Расщепленный ствол алычи желтел сливочным изломом.
Груда обломанных ветвей с жухлой листвой прикрывала под стеной шесть трупов из федеральных войск с вырезанными гениталиями, выколотыми глазами, с отрубленными ступнями ног и кистями рук, с паленой дранью кожи на спине и груди, со вспоротыми животами, набитыми коровьим навозом.
Нашли их бойцы спецназа, едва присыпанных землей, в яме за сараем. Перенесли под дом и прикрыли на время зачистки ветками.
Вдоль улицы едко чадили развалины домов: копченые груды кирпича чередовались с целыми строениями, пощаженными ураганным валом артобстрела. После него была атака.
Теперь в раскуроченных, шибающих тротилом Карамахах шла загонная охота на бандитских недобитков.
Бильярдная башка последнего Генсека, на кою ляпнул бурую кляксу обожравшийся чернил ворон перестройки, породила кровавый хаос на шестой части планетарной суши.
Этот хаос, как и любой другой, высачивался поначалу сукровицей из трещины в имперской плотине. В любом пассионарно зрелом и национально расслоенном государстве, как в водохранилище, плотина законов сосуществования, жестко сцементированная карательной неотвратимостью, держит бешеный напор растекания. Она усмиряет, подавляет и карает младенческий центропупизм малых наций, исторически обреченных на самоистребление и междоусобицы.
Но стоит проморгать, не заделать первую трещину и вкрадчивая струйка, поначалу робко цвикнувшая в дурманную свободу, за считанные дни нагло разбухает, выламывая имперский бетон плотины, прогрызая в нем дырищу, отваливая соседние глыбы, окрашивая бытие багряной жутью взаимоистребления.
И вот уже вся плотина резонансно содрогается под безнаказанно лютым напором.
Нахлебался полковник этой безнаказанности до блевотины от Красноводска и Баку до Алма-Аты, от Прибалтики до Чечни, от Грозного до аулов Кара-махи и Чабан-махи.
Богадельня партийных маразматиков, некогда отворившая уши для картавых советников, преступно затормозив ответные действия, в панике затыкала теперь полковником дыры во всей треснувшей плотине.