Тут донельзя удивленный Гордон поднял наконец глаза, поскольку от Прохорова донесся жутко нечеловечий звук: то ли жеребячий фырк, то ли поросячий хрюк.
Сидел председатель перед ним и бесовски ухмылялся, закинув ногу на ногу.
– А я все ждал: когда ж ты наш вопрос в эту плоскость развернешь. Ну, то исть одно дело моя красивая цидулька, а другое, как говорится, коровье говно на подошве.
На это я тебя попрошу, товарищ Гордон: не будь бюрократом. Давай сядем на мою линейку и рванем ко мне в колхоз на полдня. У меня там одна штуковина наглядно вылупилась. И чтоб я сдох, такой ты не видел отродясь, поскольку ее еще не сварганил ни один агрономический котелок, набитый отвальной пахотой.
Встал Прохоров и зашагал к двери, неукротимо побрякивая наградным иконостасом. Гордон вздохнул, но двинулся вслед.
Привез Прохоров Гордона к шестой, самой дальней, делянке колхоза с озимой пшеницей, когда нещадно палившее солнце перевалило за полуденный зенит.
Засуха давила Ставропольскую губернию свирепо и нещадно с самого мая, не послав посевам ни одного толкового дождя за все лето. Озимые чахли на всех пропашных полях, из последних сил наливая чахоточной конституции колоски – на уровне людского колена.
Кочетом соскочив с линейки, зашагал Прохоров в глубь поля, почти не круша пшеничных стеблей парусиновой туфлей, ибо истощенно редок был их изнемогающий строй.
Он шагал к выделявшемуся островку в центре посева, где долговязо и нахально, по пояс, выпер над коленным уровнем непонятный злак.
Добравшись до него и подождав Гордона, склонился над буйной зеленью Прохоров, погрузил в нее ладони и любовно-замороженно выдохнул:
– Гляди-кось!
С некоторой оторопью обошел Предгубпродкома малый, в три шага, круг переростка, победно и вольготно торчавшего из прошлогодней, буро-черной стерни. Это была пшеница того же, Мироновского, сорта, рассеянного вокруг. Но колос этой, круговой, был в два, а то и в три раза мощнее, стебли толще, и, самое непонятное, лез этот стебель из земли кустами в три-четыре трубки! Будто наведывалась сюда, в центр делянки, несколько раз за лето своя, персональная, тучка и прицельно опрастывалась дождем над кругом.
– Да-а… – завороженно выдохнул Гордон, – ну, докладывай, в чем фокус? Поливал, что ль, втихаря?
– Ага. Из ширинки, после чаев горячих, – гоготнул Прохоров. – А фокус в том. Борис Спартакович, что велел я осенью, в посевную, оставить мне посреди поля незасеянным вот этот круг. А под самую ночь в одиночку засеял его по-своему, на карачках.
– Это как?
– В точности, как засеял бы мой АУП. Ежели точнее: снял я с этого круга дерн со стерней на четвертную глубину, сложил рядком. Встал в крестьянскую позу и утыкал круг по зернышку, с промежутком в четыре пальца меж ними. Прикрыл обратно дерном. Все! Любуйся на результат. Тот же сорт. На той же землице. И, чтоб я сдох, ни разу за лето не полил, чтоб маялся посев мой в равенстве с остальными. Хотя и тянуло спрыснуть водицей до невозможности.
– Да за счет чего она раскустилась?! – ошарашенно щупал литые колосья Гордон.
– Я ж втолковывал тебе: непаханый дерн притягивал и держал влагу. Даже росы с туманом! А редкий рассев, когда корням вольготно, дал куст. Потом перед самым колошением один дождичек бздюшный прыснул, помнишь? И он свое дело в моем круге сделал, хотя для остальных посевов этот прыск, что муха для волка тощалого.
Ну, так как, товарищ Гордон Борис Спартакович? Ежели постараться, ко дню рождения товарища Сталина поспеем. Есть у меня в колхозе кузнец Мирон – золотые руки. Я его втихаря в это дело запрягу, так что, ни одна собака не унюхает, в том числе и наш уполномоченный участковый Гусякин, пока мы результата с тобой не получим. Само собой, под монастырь подводить друг дружку нам никак нельзя. И на этот счет имеется одно соображение.
Через три дня получил «Красный пахарь» ссуду из Губпродкома, но не деньгами, а диковинной, замурованной наглухо в ящики утварью. После чего кузнец Мирон, ремонтировавший днем жатки, лобогрейки и плуги, стал железно барабанить по наковальне и по ночам при запертой кузне.
Схваченный этой трудогольной чертовщиной, колхозный народ тайком наведывался к тусклому квадрату кузнечного оконца. Однако разочарованно отпадал вследствие его вековой закопченности изнутри. Народ ринулся вналет на Миронову жинку. Но оная, попеременно играя очами и бедрами, ошалев в центре всеобщего внимания, на расспросные провокации не поддавалась. Дневные посетители кузницы Мирона, принося заказы, жадно обшаривали глазами все кузнечные углы. Но, кроме железного хлама в паутине, в коем сам черт ногу сломит, ничего интересного там не просматривалось. Так длилось до тех пор, пока в недра населения не занесло сквозняком «утку»: мастерит Мирон по заказу Губпродкома какую-то небывалой красоты и сложности железную розу ко дню рождения товарища Сталина.
Обмозговав всем понятное теперь ночное действо, казаки с казачками, коллективно сплюнув, враз утихомирились: так сразу про подарок вождю и сказали бы и не хрена было нам голову по ночам бессонной долбежкой засирать.
…К весне закончил работу Мирон. Вывезли они с Прохоровым в одну полночь готовый агрегат в лес, на облюбованную заранее поляну. Давно отыскал ее Прохоров, уютную проплешину в тридцать с небольшим шагов, наглухо отсеченную со всех сторон ежевичной да шиповниковой стеной. А когда вовсю пригрело посевное солнце, засеял ее председатель на пару с битюгом той же посевной Мироновской.
Лето взъярилось сухотой и каленым солнцем уже в мае. Да так и не сжалилось над колхозными посевами дождем, истощив их силы к жатве. Второй год подряд вымороченный и дохленький прорезался колос на шестой делянке, застопорившись к июлю пшеничным подколенным недоростком.
Прохоровская же поляна в ежевичных кустах, в какой-то сотне шагов, шетинилась буйно тугими кустами пшеницы в три-четыре стебля, предвещая отменный для засухи урожай. Вот где во всей небывалой мощи и красоте проявился щедрый дар Создателя, пославшего на землю для прокорма человечества споры злака, именуемого первобытным двуногим полбой или однозернянкой. Нет на земле равного ему по выживанию как в сорокаградусной стуже, так и в пятидесятиградусном египетском пекле. На трехметровую и более глубину шлет свои корни в поисках влаги хилый пшеничный стебелек, если высеян с умом и заботой, в не изуродованную пахотой почву.
Насладившись всласть зрелищем, вернулся Прохоров в станицу и попросил связать его с Гордоном. Дождавшись ответа, сказал, смиряя звенящий ликованием голос:
– Здорово, Борис Спартакович. Прохоров на проводе. Ну, готово у меня. Жду завтра. Зови всех, кого сможешь, без опаски.
– Под монастырь не подведешь? – далеко и хрипло озаботилась трубка.
– Под фанфары подведу, как сулил. Только что оттуда, – напористо ревнул Прохоров, сдерживая прущий наружу восторг, замешанный отчего-то на сосущем страхе (заходи лось в предчувствии беды сердце в последнее время).
– Ну-ну. Приедем, – ухнул в яму решения Предгубпродкома.
После чего вновь нацелился Прохоров на потайное свое Куликово поле, прихватив с собой ружье. Поскольку заметил вчера неподалеку от делянки кабаньи следы.
А еще заметил, как спешно ринулся запрягать в бедарку вороного жеребца на своем подворье участковый Гусякин, давно еще, с ночных Мироновских перестуков, прилипший к председателю тяжким своим любопытством. А может, и не с перестуков, а раньше, когда сын сибирского кулака Прохоров, геройски пластавший шашкой беляков на Гражданской в звании комэска, был назначен с подачи Губпродкома на должность председателя.
…Хлестнув председательскую пару, гикнул Прохоров и рванул линейку к притеречному леску, в коем, пронизанном десятками проселков, ищи-свищи его товарищ-вражина Гусякин, придурошно и остервенело рвущий подпругу на своем жеребце.
ГЛАВА 3
К клинике Маковского в Киеве, где шла борьба его жизни со смертью, были прикованы глаза и уши империи, туда были развернуты раструбы миллионов душ.