Он умирал. Трамваи пустили в обход, иными маршрутами. Стальные натруженные жилы рельсов теперь бездельно рассеивали слепящий и пустынный блеск. Солома, разбросанная вокруг дома, вбирала в себя, глушила колесный грохот экипажей, топот ног. Эта тяжкая работа по выработке тишины для умирающего кромсала в труху хлебные стебли, за обильное приращение коих в России он, по сути, и расплачивался жизнью. Теперь ржаной духовитый их слой отдавал долг, чем мог – сбереженной тишиной.
Сознание временами покидало его. Но, возвращаясь, продолжало неустанный ткацкий процесс, ревизионно сплетая ткань прожитого бытия.
Вначале потряс бунт против смерти, когда чуть отпускали приступы боли. Возмущение сверлило мозг: почему именно я?!
Наваливался, хищно засасывал бездонный ужас.
Но на пятый день к вечеру, наконец, стало притекать успокоение, внесенное радугой слез и сострадания на лицах, нависавших над ним.
Плакал, терзаясь виною, штабс-капитан Прозоров – не уберег! Не вытирал мокрых слез брат Александр Столыпин. Сухим воспаленным жаром молили иссякшие уже глаза Ольги: не оставляй нас.
Ледяные руки жены держали у его лба стынь замороженной грелки.
К ночи, опускаясь по ступеням угасания, в какой-то момент он был ослеплен вспышкой озарения: его «эго» становится безымянной каплей в человечьем океане, каплей, зеркально отражавшей коллективный фатум homo sapiens, который с маниакальным бешенством ломился к своему разложению и распаду, пучась дрожжевой закваской фарисеев и саддукеев.
На заре неандертальской юности двуногий homo егесtus с дубиной, как и сам Столыпин в начале реформ, не страшился смерти. Но уже поздний кроманьолец в Сибири, иудей, шумер и эллин в Междуречье испытывали шоковый ужас от неизбежности собственной кончины и метались в поисках противоядия угасанию, вопрошая: почему именно я, такой умный, такой избранный? Человечество ринулось на поиски долгожительства, открыв законы генезиса и наследственности, неизбежность сокращения конечных знаков в каждой хромосоме теломера: с двадцати до десяти и менее, вследствие бесчинства свободных радикалов кислорода в крови.
Но человечество преуспело все же не в этом, а в осознании с Божьей помощью бессмертия души.
Ныне все они (он холодно зафиксировал это «они», разделившее собственное бренное тело с остальным человечеством) вошли в стадию, где цепенеют мозг и тело в сокрушительном разладе с природой.
…К девяти вечера пятого сентября он вдруг отчетливо, ясно ощутил в самом себе остановку движения. Его белковая система, его зарядоносители-ионы, электроны, «дырки», до этого магнитно и целенаправленно сновавшие в строгом взаимодействии, подобно муравьям в здоровом муравейнике, стали сбиваться в паническом хаосе и замедлять свой бег. ЗАТЕМ ОСТАНОВИЛИСЬ. До этого живые клетки его тканей неустанно вытеснялись наружу, чтобы свершить самоубийство фиброзным кератином и превратиться в полупрозрачные, скрепленные жиром кристаллы защитно-кожного панциря, эти живые клетки прекратили свою миграцию к свету поверхности.
Энергия выталкивания их иссякла.
И вот тогда едва приметный фотонный сгусточек, фантом, в коем лишь чуть угадывался человечий торс, соединенный со лбом умирающего серебристым призрачным шнуром, отделился от тела. Натянувшийся шнур прервался. Фантом, струясь в полусумраке палаты, взмыл к потолку и ожидающе рассосался там.
Последним видением по эту сторону границы стали бездонные омуты Ольгиных глаз. Жена УВИДЕЛА. И все поняла.
Прощально и благостно омывшись в этих омутах, он с бесконечным облегчением воспарил над собой, сознавая смиренно вселенскую мудрость свершившегося акта.
Не будь его, земля покроется сплошным слоем бактерий за два дня. Простейшими – за сорок дней. Мухами – за четыре года. Крысами – за восемь лет. Человечеством – за двадцать.
Он узнал все это только что с абсолютной достоверностью: всезнание проникло в него со всех сторон.
…Он парил под потолком палаты, ощущая себя легчайшим сгустком эфира, невесомо трепетавшим в людском дыхании.
Неимоверно обострившимся слухом и зрением он объял их всех внизу, у остывающей собственной плоти: рыдающую жену, детей, брата. Поодаль, у перил лестницы, студенисто колыхалась туша Курлова. Генерала нещадно хлестал фразами штабс-капитан Прозоров:
– Вы дадите отчет о многом! В том числе, о деcяти тысячах рублей, тайно переведенных в Киев для Кулябко. За что? За отобранную у премьер-министра охрану? За издевательство хама у премьер-министерской ложи? За допущение в оперу Мордки Богрова с браунингом и недопущения туда жандармов охраны?
– Как вы смеете?!. Мальчиш-ш-ш~ш…к~кх-х… – сипел перехваченным горлом, рвал ворот мундира товарищ министра.
…Он захотел постигнуть всю цепь заговорных звеньев против него и империи. Всевидение тотчас же с услужливой протокольной четкостью стало разворачивать перед ним картины прошлого бытия, высвеченные изнутри глубинной изначальной подоплекой.
Париж. Приглашение к себе банкиром Альфонсом Ротшильдом главы парижской службы имперской контрразведки Рачковского, затем Витте. Первый схвачен капканом компромата, второй увяз в посуле премьер-министерского кресла. И тот и другой отбыли в Россию расшатывать монархию, истреблять цвет делового сановничества руками эсэров, Азефа, Брешко-Брешковской, Савинкова.
Обработка Гапона премьером Витте. Расстрел мирной демонстрации перед Зимним дворцом Треповым и Рачковским.
Навязанная Государю Конституция, исторгнутая из финансовой утробы Ротшильдов. Позорный мир с Японией, кабальный заем кредитов у Франции.
Резидент Ротшильдов Браудо – хранитель отдела «Россика» Петербургской публичной библиотеки, скармливает Витте яйцо, посыпанное пеплом от сожженной крови христианских младенцев. Витте становится одним из самых перспективных акумов, шабес-гоем: бациллой гнили в империи.
Первое задание от Браудо Рачковскому и Азефу: убрать Столыпина.
Кража «Протоколов сионских мудрецов» из сейфа Альфонса Ротшильда агентом Рачковского Глинкой-Юстиной. Ее убийство Рачковским и ее воскрешение во дворе Марии Федоровны, матери Николая II.
Покушения на Столыпина: первое, второе, третье, четвертое, пятое. Террористический акт в кабинете Столыпина против генерала Сахарова.
Взрыв дачи Столыпина на Аптекарском острове, искалеченные дети.
Раскрутка земельной реформы. Вой в Думе, визг в прессе. Бойкот Российской империи американским и германским банкирами Парвусом Гельфандом и Яковом Шиффом. Рост могущества империи и истерика Вильгельма по этому поводу.
Визит Спиридовича к Николаю II в Ливадийский дворец, терзание государя цитатами из прессы, демонстративно, хамски ставящей императора позади премьер-министра. Получение Спиридовичем от императора, по сути дела, индульгенции на устранение Столыпина.
Матерая злоба Распутина к премьеру, науськивание его на Столыпина Ароном Симановичем, Саблером, Илиодором, Фредериксом, Рубинштейном, Манделем, Винавером, Гинцбургом.
Извлечение из забвения на свет киевского двойного филера Мордки Богрова. Его шантаж боевиками Рутенбергом и Кудиновым. Приказ Богрову убить Столыпина. За приказом – давление оборотней Спиридовича, Кулябко, Курлова, Веригина. За всеми – зловещая, тень и записка Алисы. Отчуждение Николая II, его ревность, опустошенная зависть, маниакальное желание отставки Столыпина.
Постигая логику этой предсмертной лавины из подлости и зависти, настигнувшей его в театре, он потрясенно осознал чудовищную, безмерную емкость мига, вобравшего в себя не только всю его жизнь, но и попутное клокотание страстей вокруг нее.
Теперь терзало одиночество: никогда и никто более из всех, промелькнувших только что перед ним, не соприкоснется с тем, что от него осталось – сгустком всевидящей, всеслыщащей взвеси.
Это «никогда» обрушилось на него осязаемо тяжким горем и долго не отпускало.
В разгар его внизу над гробом навис император. Показательно скорбно и долго были недвижны усы монарха в голодной, прожорливой тишине. Потом волосатые губы разомкнулись и уронили вполголоса, но так, чтобы слышали все: