Выбрать главу

– Жива? – спросил дядя Николай, лишь только лайка добежала до него с улыбкой на окровавленной морде и поднялась на задние лапы, цепляясь когтями за хозяйскую телогрейку. Крепкими, словно ореховые сучки, пальцами тот внимательно прощупал её рёбра, живот, лапу и голову и, ничего, кроме мелких ссадин и синяков не обнаружив, с любовью потрепал лайку по муфточке и по холке: – Ну, вот и слава те, Господи! А теперьча кажи-ка свой трофей, Бьянка.

Подойдя к задавленному сеголетку, дядя Николай долго качал головой да довольно поцокивал да нахваливал:

– С такой собакой и ружья не надобно! Прав был Ванька нащот тебя, Царствие ему небесное. Не собака – талант! Чапаев! Эх, коль бы не Испания эта, лешак её дери, мы с тобой, Бьянка, тут всех свиней передушили! И бобров на реке. И мишек. Но ничё! Вернусь, осенью мы с тобой устроим октябрьскую революцию.

Собака слушала хозяйские прожекты и похвалы со вниманием, не отводя глаз. Но ей уже не терпелось рвануть в галоп закрайком поля, поднять из схрона затаившегося зверя, гнать под выстрел хозяина или задрать собственными зубами. Она уже поскуливать начала и передними лапами перебирать. Но дядя Николай поднял мёртвого сеголетка за задние лапы и прикинул, что поросёнок добрый, на семь кило, пожалуй, потянет. Упихал его в сидор, отчего мешок обвис беременным брюхом, и не раз крякнул, напяливая его поверх телогрейки.

– Конец охоте, – объявил дядя Николай, – идём домой, Бьянка!

15

Вечером, вооружившись топориком да заточенной до бритвенного звона финкой, хозяин свежевал добычу. Занимался он этим на еловом верстаке позади бани, где устроены у него были и правилки для звериных шкурок, и дубовый разделочный чурбачок, и даже рама из ржавой трамвайной рельсы, за которую можно подцепить хоть лёгкую уточку, хоть борова. Туда-то он и привесил тушку кабанчика. Хотя и истерзала ему собака горло, и крови пустила немало, прежде потребовалось слить кровь оставшуюся. Финское жало легко и умело прошло сквозь грудину и рассекло сердечную мышцу, несколько крупных артерий и камер, из которых хлынула пурпурная влага, под которую предусмотрительный дядя Николай подставил широкую эмалированную миску, намереваясь закоптить на прощание хотя бы пару кружков кровяной колбасы. Потом подрезал полосатую бурундучью шкурку у копытцев на передних и задних ножках, да длинным росчерком в сторону жопы, да по сосцам его крохотным на груди. Вскоре детская шкурка «матросика», поблёскивая мездрой, обрывками кожи и жира, уже валялась жёваной тряпкой на верстачке. А дядя Николай продолжал виртуозно орудовать «струментом», и от его движений из тела битой животины выпрастывался клубок сиреневых кишок, бордовая печень, розовые лёгкие с перекушенной трахеей, мускулистый желудок, наполненный сгустками пахтанья, и в заключение – оливковая ягодка предстательной железы, которую не дай Бог по случайности повредить: всё мясо злой мочой провоняет.

А подле скотобойни этой уже нарезала круги Дамка, у которой в брюхе будто крысы скреблись и бурлила горькая желчь. Осклизлые помои, которые вынесла ей прошлым вечером хозяйка, она умяла, однако же совсем скоро ими же и сблевала, опустошая утробу, да по нескольку раз, аж до кровавой слизи. И теперь, почуяв из норы живой запах дикой крови, она выползла из-под бани, шумно втянула терпкий весенний дух и прищурилась на хозяйский верстачок в брызгах крови. Дамка знала, что после каждой охоты, добычливой или вовсе худой, дядя Николай оставит ей тёплой звериной требухи, а иной раз, может, и кусок лёгкого или тугую желудочную мышцу. Но теперь в доме новая сука – молодая, сильная, сноровистая, избранная хозяином в помощницы на охоту, а оттого имеющая на часть добычи особую привилегию. Правда, белая лайка, возвратясь с охоты, возлежала теперь подле избы с оголодавшими своими детками, подставив им набрякшие молоком грудки, и было ей, казалось, в счастливый момент материнства не до добычи. Однако Дамка всё же решила заранее обозначить своё место при дележе, держась поближе к дяде Николаю, окровавленным его рукам.

А тот кромсал дичину без роздыха да посвистывал, на удивление точно, без фальши, полюбившуюся ему мелодию из старого американского фильма «История любви». Фильм этот он посмотрел пацанёнком, в одиннадцать лет, в живом тогда ещё сельском клубе. Смотрел в облаках злющей махорки, под глумливый смех и матюги мужиков, замирая всей своей детской душой от высоты чувств и чистоты любви, о каких он в родном краю ни от кого не слыхивал. Так и помнилась ему с той поры грустная песня из фильма. Но насвистывал её дядя Николай уже давно просто так, по привычке.