Выбрать главу

– Хреново дело, – проговорил Едомский, поднимая взгляд к соседке. – Опухоль молочной железы. Уже и лимфатические узлы воспалились. Проживёт месяца два. Или три. Не больше.

– Ей ещё можно помочь? – спросила Ольга.

– Если срочно сделать операцию, – ответил Едомский. – Когда разрежут, только тогда поймут, куда метастазы распространились. Мне думается, поздно уже. Мобуть, и обратно зашьют.

Говорить людям о близкой смерти для врача всегда не просто. Даже для сельского фельдшера Моти Едомского. Напрасно говорят люди, что со временем докторское сердце черствеет, словно вчерашний ломоть хлеба. Со стороны лекари кажутся циниками, поскольку говорят о сокровенных частях и недугах человеческого тела с прямотой сантехников и электриков. Но, приглядевшись внимательнее, увидев их в деле, понимаешь – такова особенность их труда. И сердце у них – такое же, как у всех, из крови и плоти.

Поднявшись с колен, Едомский потрепал жёсткий загривок лайки, виновато улыбнулся стоящей перед ним женщине, как бы извиняясь за то, что не уделил ей мужского внимания, и за то, что сообщил печальную весть. Попрощался и вышел во двор.

Жаркое солнце клонилось к закату, завязнув в трясине перьевых облаков и превращая их в розовый кисель. Над рекой к лесу потянули первые вальдшнепы, а с полей на реку с тяжёлым плеском садились дикие утки. Из каждого перелеска, каждого куста доносился щебет пеночки-веснянки, неприметных гаичек, щеглов и зырянок. Распускались пышно, лишь на три летних ночи, лимонные цветы ослинника, да гроздья смолёвки придерживали вокруг себя гиацинтовый аромат – слышный особенно такими вот тихими вечерами и собирающий на этот чарующий запах целые стайки трепетных совок.

Вот она жизнь! Со всеми её горестями, утратами, разочарованиями и даже смертью вечно будут цвести смолёвки, вечно заливаться зырянки, вечно нести свои воды эта река и солнце заходить за горизонт.

Весь-то вечер, когда планета Венера особенно ярко сияла отражёнными лучами планеты Солнце, просидела Ольга на полу возле своей собаки в печальных размышлениях о будущем. Она понимала, что не сможет оставить хозяйство ради спасения Бьянки. Если и найти кого-то, кто мог бы отвезти собаку в район, к ветеринару, то на операцию, на выхаживание, на лекарства не хватит даже той тысячи долларов, которые прислал ей блудный муж. Да и смысла нет платить. Сказал же Мотя: операция может и не помочь, всё слишком запущено. Да и где видано, чтобы обыкновенный человек, селянин, повёз вдруг собаку или иную какую животину на операцию? Не было такого в сознании деревенском, в многовековом укладе жизни северных крестьян. А вслед за мыслями о несчастной Бьянке нахлынули на Ольгу собственные печали о том, что и сама она похожа на свою собаку – всеми брошенная, позабытая. Придёт беда, некому будет даже, как говорится, воды подать. Так и сдохнешь. «Без церковного пенья, без ладана, без всего, чем могила крепка…» Хорошо, коли помрёшь летом, а если зимой, когда на всё Астахино остаётся не больше тридцати стариков, а ближние избы и вовсе с заколоченными ставнями. Разве кого докричишься? Ольга видела собственными глазами картину смерти одинокого человека – когда повесилась старуха Спиридониха. Провисела в вымороженной избе дней пять. Покрылась колкими иголками инея, словно старая снежная королева, с фиолетовым распухшим языком. Зато мыши не погрызли лицо и руки, и сама она не протухла.

Надежды на дочь Марусю тоже не было. Жила она теперь в городе Вельске с промышлявшим вырубкой леса вдовцом. Жила без официальной росписи на положении сожительницы, а то и прислуги, няньки двум его злыдням-девчонкам, десятилеткам. Вдовец валил лес вахтовым методом, уезжал на месяц, а то и на два. Так что Маруся бо`льшую часть одинокого времени предавалась туманным мечтаниям и неизбежной русской тоске по несбывшемуся счастью. Оттого, видать, и зашибала. Уходила в запой, не обращая внимания на голодный вой падчериц, на загаженную однокомнатную квартирку, на осуждающие взгляды соседей. Потом тяжёлое, граничащее с горячкой похмелье, от которого её могла излечить лишь новая поллитровка горькой. Вдовец её, конечно, бивал, бивал жестоко – до выбитых зубов и кровавой блевоты. Экзекуции, однако, приводили Марусю в чувство лишь на время. Стоило вдовцу уехать на лесоповал, всё повторялось тем же порядком.