Лет в 13–14 ему стали приходить в голову мысли о женщинах. Но… мать и тут была начеку. Сначала ему была прочитана лекция о Мопассане: нет, мать не говорила, что Мопассан плох, она просто предупреждала, что «ему еще рано, он все равно не поймет этого автора так, как нужно». Получалось, что замечательный французский новеллист был, все-таки, немного порнограф. Артем стал понимать, что все, что связано с сексом — для матери «грязь». Он думал об этом, подспудно понимал, что это не так, но авторитет мамы был настолько высок, что он и сам принялся давить в себе неясные позывы и «грешные» мысли.
Артем вспомнил об одном из самых стыдных эпизодах своей подростковой жизни и напрягся. Воспоминание до сих пор было невероятно ярким. В их маленькой квартире на Алабяна ничего на запиралось, кроме ванной и туалета. Мать считала возможным заходить к нему в комнату по каждому пустяку, Артем никогда не мог чувствовать там себя в своей тарелке. Однажды вечером, он пришел с морозной улицы, и решил принять ванну, что делал крайне редко, но очень уж он намерзся, ожидая троллейбуса. Вода быстро набиралась, Артем разделся, все с себя скинув и оставшись в одних старых выцветших плавках. Он сидел на краю ванной, и задумчиво, полностью расслабившись, блаженно предвкушая теплую воду, рассеянно водил ладонью по воде, решив еще минутку подождать, чтобы ванна набралась до краев. И вдруг дверь открылась и вошла мать. Артем с досадой поднял голову. Ванная была единственным местом, где он мог быть один, наедине со своими мыслями. Как он мог не закрыть дверь? Артем смотрел на мать, не понимая, что ей нужно, ведь она видела, что он пошел в ванную, да он ей об этом и говорил. Он ожидал, что мать, как обычно, найдет какой-нибудь предлог, объясняя свое вторжение: забыла помаду, ей нужна какая-то расческа, не видел ли он ее журнал… Но мать молчала, пристально на него уставившись. Артем сначала даже не понял, куда она смотрит, и почему молчит. Смотрела она не на него, а куда-то вниз. Он тоже машинально опустил голову: плавки прямо-таки распирало. Его совершенно уже взрослый эрегированный член поднимался, как перископ подводной лодки, и был тверд, как железо. Что он, мальчишка-подросток, мог с этим сделать? Чем он был виноват? Что испытала от этого, в сущности, естественного зрелища мать? Кто знает? Может ей было дико видеть, что ее малыш, сыночек, которого она купала в ванночке, стал мужчиной, и она не может контролировать эту мужскую составляющую его жизни? Может ей, уже прочно и безнадежно одинокой и стареющей, вообще было неприятно видеть молодую мощную эрекцию? Может она испугалось грядущей сексуальной разнузданности сына, которая опять же была для нее «вульгарной» и слишком бездуховной? А может, как любая мать, а тем более, одиночка, она боялась уличных девок «с детьми в подоле», на которых ее сын должен будет как порядочный человек жениться?
Отреагировала мать дико: «Да, как ты смеешь? О чем ты думаешь? Как тебе не стыдно? Нет, ты мне скажи! Что у тебя на уме? Ты думаешь о мерзости! За что мне это?» — кричала она, продолжая стоять меньше чем в полуметре от почти голого сына. Артем никогда ни до ни после не испытывал такого стыда. Он, вроде, ни о ком, и ни о чем не думал, просто считал, что он — один. Он даже не знал, что матери отвечать, как оправдываться. Было уже очень поздно, но Артем долго лежал без сна в кровати, вновь и вновь переживая свой позор, мамино негодование. А может он действительно испорчен? А может мать права? В его неопытном сознании отложилось: секс — это гадко, отвратительно, мерзко. Он не дотягивал до умной мамы именно поэтому: им владели низменные желания! Артем не знал, как стать «чище», но девочек он сторонился еще долго.
А, ведь, он был красивым мальчишкой. Черноволосый, с ярко-синими глазами, стройный, музыкальный, с ранней пробивающейся щетиной. Девочки обращали на него внимание, одна даже была в десятом классе серьезно влюблена, писала записки. Эх, если бы он хотел свой успех у «дам» реализовать, ему было так легко это сделать, но… он ничего не делал, он боялся девочек, сторонился их, ему было «нельзя». А другим парням, его школьным друзьям было «можно», они были в чем-то другими и Артем им завидовал, не решаясь нарушить мамино «табу».
Тележка с завтраком остановилась около их кресел. Основа завтрака была для всех одинаковой, но можно было выбрать горячее к омлету: курицу или рыбу. Антон знал, что рыба будет пареной, и отдал предпочтение курице, а Ася почему-то неожиданно выбрала рыбу. «Не будет есть…» — тоскливо подумал Артем, но ничего ей не сказал, заранее зная, что любое вмешательство в выбор дочери, вызовет у нее приступ раздражения. Сосед тоже выбрал курицу. В салоне приятно пахло кофе. Артем разорвал бумажные пакетики и вытащил пластмассовые приборы. Ася откусила сладкую тарталетку, потом ковырнула омлет. «Некрасиво она ест» — подумал Артем, но ничего дочери не сказал. Это были пустяки. Мать, конечно, разразилась бы лекцией о хороших манерах, но он-то был не мать. Ее с ними на этот раз не было. «Слава богу!» — вздохнул Артем, и как всегда моментально устыдился этих мыслей: у матери, кроме него, никого не было. Как он может радоваться, что ее с ними нет! Все-таки, мать права — сволочь он!
Ася
На одном месте не сиделось, не привлекали ни выбранные папой электронные игры, ни браслетики из ниток, хотелось пройтись, но было нельзя. Опять пришлось бы беспокоить дядьку с краю, и делать это второй раз, было бы уже вызовом. Да, и идти в самолете все равно было некуда, да и завтрак, Ася знала, совсем скоро подадут. Настроение у нее было беспокойным, но хорошим. Ася мимоходом вспомнила свою истерику несколько дней назад. Они были у бабушки, мама за ней пришла, чтобы забрать ночевать в свою противную однокомнатную квартиру, где Ася спала на узком диване. Папа жил у бабушки, а в их прекрасной большой квартире жили квартиранты. Документы на визу были в консульстве и приходилось ждать, пока можно будет возвращаться во Францию, в школу. Мама стала ее торопить, стояла в коридоре и все повторяла: «Ась, пойдем. Ась, я тебя жду. Ась, ты не видишь, что я тебя жду?» «Ась, Ась…». Как они все ей надоели! Ася сидела в кресле у телевизора, ей вообще никуда не хотелось выходить, хотелось смотреть фильм под пледом. Родители забрали у нее дом, ее комнату, кровать с белым покрывалом, старые плюшевые игрушки на комоде. Почему она должна была теперь днем коротать время с бабушкой и папой, которые никуда почти не выходили, а на ночь ехать к маме в неприятную чужую квартиру? Почему все ее подружки каждый день ходили в школу, а она должна была ждать возвращения во Францию, где ее ждала школа, которая была пока непонятна и враждебна, несмотря на вежливость окружающих? Что они ее гоняют туда-сюда? Она что, просила увозить ее во Францию?
Ася насупилась, и крикнула матери, что «она никуда не собирается идти, ей и тут хорошо». Мать закричала ей в ответ, что «ее никто не спрашивает, чтобы она, без разговоров, немедленно вставала…» Ася немедленно начала плакать. Она зажала лицо руками, слезы лились по щекам, телевизор продолжал работать. Папа подбежал, попытался ее обнять со своими «не надо, мой котенок». Ася его оттолкнула, заплакала еще громче, захлебываясь от рыданий и крича им «Отстаньте от меня! Достали! Я вас ненавижу!». Бабушка ушла на кухню, проворчав что-то вроде «вот, результат вашего воспитания. Расхлебывайте теперь, а я посмотрю». Было видно, что мама нервничает. Она молча смотрела на Ася, а потом, не выдержав, сказала: «А ты у папы своего спроси, почему тебе надо сейчас уходить…». Ася видела, что родители растеряны, чувствуют себя виноватыми: они хотели, как лучше, а Ася страдает. Страдать оказалось приятно. Чем больше Ася видела родительскую растерянность, тем больше она рыдала, сама уже не в силах остановиться, жалея себя, растравляя в себе чувство допущенной к ней несправедливости. Папа налил ей теплого чаю, она его выпила, постепенно успокоилась, но долго еще лежала на диване, отвернувшись лицом к стене. Дала она им всем тогда!
Сейчас Ася себе больше не казалась жертвой родительского произвола. Узкие улочки Биаррица, широкая набережная, запах водорослей, милые ребята в школе, улыбчивая учительница манили Ася. Она радовалась, что уже сегодня, через несколько часов, она войдет в свою квартиру, где долго будет жить только с папой. С мамой в последнее время Асе было тягостно. Вечером, мама забирала ее от папы и бабушки, через 15–20 минут они уже оказывались в маминой квартире. Мама выглядела усталой. Она переодевалась в халат, смывала перед зеркалом косметику и спрашивала, будет ли Ася ужинать или она поела у бабушки. Было ощущение, что маме хотелось, чтобы Ася была не голодна. Маме ничего не хотелось делать. Говорить было не о чем. Мама задавала Асе какие-то вопросы, но ответ слушала невнимательно, никогда ничего не уточняя. Было ощущение, что маме ничего не интересно. Ася рассказывала забавные истории про Францию, про папу, но мама даже не улыбалась. Ася вообще не помнила, когда она видела мать смеющейся. Она даже говорила об этом папе, но от отшутился, сказав, что маме идет быть «царевной-Несмеяной». Потом, правда, Ася слышала папин с кем-то разговор по Скайпу. Он говорил о маме, и оказалось, что насчет «царевны-Несмеяны» он вовсе не шутил. Это был, оказывается, какой-то синдром «эмоционального холода». Папа что-то такое говорил о маминой болезни, что она не способна устанавливать близкие отношения в семье, что стремится к изоляции и одиночеству, не может взять на себя ответственность за близких. Ася не все поняла, и не запомнила никаких нюансов. С другой стороны, если это так, то Ася было понятно, почему мама безо всякой борьбы отпустила ее с папой во Францию. Мама никогда ничего о себе не рассказывала. Ася видела, что ее ящики всегда заперты на ключ, ее компьютер на пароле, который она категорически отказывалась ей сказать.