С Новым годом всех.
Но мне надо работать. Мой народ нуждается в руководстве и дисциплине — и, время от времени, в страданиях. Собираюсь начать с Берни Золотого и его семьи.
Ты там, Берни Золотой? Это Габриэль Белый. Я — Господь, Бог твой, который вывел тебя из дома рабства. Во-первых, у тебя не будет других богов перед лицом Моим…
Тебе это понятно, Берни? Ты меня слышишь?
Да?
Хорошо.
Война и женщина
— Что ты делала на войне, мамуля?
Последняя длинная тень соскользнула с циферблата солнечных часов, растворяясь в знойной египетской ночи. Моим детям пора спать. А они прыгают по соломенным тюфякам, оттягивая время.
— Поздно, — отвечаю я. — Уже девять.
— Пожалуйста, — умоляют близнецы в один голос.
— Вам завтра в школу.
— Ты нам не рассказала ни одной истории за всю неделю, — не унимается Дамон, вот уж нытик.
— Война — это такая великая история, — объясняет Дафния, льстивая лисичка.
— Мама Каптаха рассказывает ему истории каждую ночь, — ноет Дамон.
— Расскажи нам о войне, — подлизывается Дафния, — и мы уберем завтра весь дом, сверху донизу.
Я понимаю, что уступлю — не потому, что мне нравится баловать своих детей (хотя так оно и есть), и не потому, что сама история займет меньше времени, чем дальнейшие уговоры (хотя так оно и будет), просто я действительно хочу, чтобы близнецы услышали именно этот рассказ. В нем заключен глубокий смысл. Конечно, я рассказывала эту историю прежде, возможно, раз десять, но все еще не уверена, что они поняли правильно.
Я беру песочные часы, которыми пользуюсь при варке яиц, и переворачиваю их на ночном столике: крошечные крупинки начинают стекать в нижнюю камеру, как зерна из ладони крестьянина.
— Будьте готовы через три минуты лечь в кровать, — предупреждаю я своих детей, — или никакой истории.
Они убегают, неистово чистят зубы и надевают льняные ночные сорочки. Молча я скольжу по дому, гашу лампы и зашториваю окна, не люблю лунный свет, лишь одна свеча освещает комнату близнецов, подобно бивачному костру небольшой, жалкой армии, армии мышей или скарабеев.
— Итак, вы хотите знать, что я делала на войне? — произношу я нараспев, монотонно, когда мои дети забираются в кроватки.
— О да, — говорит Дамон, натягивая пушистое покрывало.
— Конечно, — вторит Дафния, взбивая подушку, набитую гусиным пухом.
— Однажды, — начинаю я, — жила одна царевна-пленница в большом городе Троя. — Даже в этом слабом свете я в который раз отмечаю, как красив Дамон и как прекрасна Дафния. — Каждый вечер в своем будуаре она садилась и гляделась в полированное бронзовое зеркало.
Елена Троянская, царевна и пленница, сидит в своей спальне, глядя в полированное бронзовое зеркало и высматривая на своем прекраснейшем в мире лице признаки увядания — морщинки, бородавки, мешки под глазами, паутинку в уголках глаз, потускнелые, посеченные волосы. Хочется разрыдаться, и не только потому, что начинают сказываться последние десять лет в Илионе. Опротивела отвратительная ситуация, надоело сидеть взаперти в этом перегретом акрополе, как ручной какаду в клетке. Шепот будоражит крепость. Сплетничают охранники и слуги, даже ее собственная верная прислужница. Гысарлыкской проституткой называют ее. Потаскухой из Спарты. Лакедемонской подстилкой.
Потом этот Парис. Конечно, она была безумно влюблена в него, конечно, им очень здорово в постели, но они почти не разговаривают.
Тяжело вздохнув, Елена начинает перебирать волосы тонкими пальцами с изысканным маникюром. Среди золотистых завитков, как подлая гадина, затаилась серебряная прядь. Елена медленно накручивает унижающие ее нити на указательный палец, затем резко дергает.
— Ой! — вскрикивает она скорее от отчаяния, чем от боли.
Бывают времена, когда Елена готова вырвать свои прелестные длинные косы до последнего локона, а не только седеющие прядки. «Если придется провести еще один бесцельный день в Гысарлыке, — говорит она себе, — я сойду с ума».
Каждое утро она и Парис исполняют один и тот же угнетающий обоих ритуал. Она провожает его до Скейских ворот, вручает ему копье и ведерко с завтраком и с чуть теплым поцелуем отправляет его на работу. Работа Париса — убивать людей. На закате он возвращается, перепачканный кровью, пропахший погребальными кострами, с копьем, обмотанным присохшими кусочками человеческих внутренностей. Идет война; больше Парис ей ничего не говорит.
— С кем мы воюем? — спрашивает она каждый вечер, когда они ложатся в постель.
— Не забивай этим свою прекрасную головку, — отвечает он, вытаскивая из коробки, украшенной изображением солдата в шлеме с плюмажем, презерватив из овечьей кишки.
Не так давно Парис требовал, чтобы она каждое утро проходила по высоким стенам Трои, приветствуя отправляющихся на битву солдат, посылая им воздушные поцелуи.
— Твое лицо вдохновляет их, — настаивал он. — Твой воздушный поцелуй дороже тысячи ночей страстной любви с нимфой.
Но в последние месяцы приоритеты Париса изменились. Сразу же после прощания Елена должна возвращаться в крепость, не разговаривать ни с кем из жителей Гысарлыка. Запрещалась даже короткая беседа за чашечкой кофе с одной из сорока девяти невесток Париса. Она должна была весь день ткать ковры, чесать лен и всегда быть красивой. Это не жизнь.
Могут ли помочь боги? Елена относится к этому скептически, но попытка — не пытка. Завтра, решает Елена, она пойдет в храм Аполлона и попросит того облегчить ее скучную жизнь, возможно, подкрепит свою просьбу жертвоприношением — бараном, быком, еще чем-нибудь, — хотя жертвоприношение представляется ей чем-то вроде сделки, а Елену уже воротит от сделок. Ее муж — псевдо-муж, не-муж — заключил сделку. Она постоянно думает о Яблоке Раздора и что сделала с ним Афродита после того, как подкупила Париса. Бросила назад в свою фруктовую корзинку? Пристегнула булавкой к своей накидке? Наколола на зубец короны? Почему Афродита отнеслась к этой чертовой штуковине так серьезно? Привет, я самая красивая из богинь во Вселенной — видишь, это написано прямо здесь, на моем яблоке.
Черт — еще один седой волос, еще один сорняк в саду красоты. Она протягивает руку к злодею — и останавливается. Зачем утруждаться? Седые волосы — как головы Гидры, бесчисленные, злокачественные, да и давно уж пора Парису понять, что под этой прической есть голова.
Входит Парис, потный и сопящий. Шлем перекошен; копье окровавлено; поножи липкие от чужой плоти.
— Тяжелый день, дорогой?
— И не спрашивай.
Ее не-муж расстегивает нагрудник.
— Плесни вина. Смотрелась в зеркало, да? Хорошо.
Елена кладет зеркало, откупоривает бутылку и наполняет два украшенных драгоценными камнями кубка «шато самотрийским».
— Сегодня я слышал о новых методиках, которые ты могла бы испробовать, — говорит Парис. — Женские уловки для сохранения красоты.
— Ты хочешь сказать, что разговариваешь с кем-то на поле брани?
— Во время затишья, конечно.
— Если бы ты поговорил со мной.
— Воск, — произносит Парис, поднося кубок к губам. — Все дело в воске.
Его тяжелый подбородок волнообразно покачивается, когда он пьет. Парис, должна признать Елена, все еще возбуждает ее. За последние десять лет ее возлюбленный прошел путь от непревзойденной смазливости Адониса к столь же притягательной властной мужественности без всяких выкрутасов, сейчас он напоминает стареющего героя-любовника из какой-нибудь древнегреческой трагедии.
— Возьми немного расплавленного воска, вотри в морщины на лбу и — опля! — их как не бывало.
— Мне нравятся мои морщины, — возражает Елена, тихо, но явственно фыркнув.
— Если смешать ил с бычьей кровью (говорят, ил со дна реки Миниэос не смывается), то можно покрасить седые волосы в золотисто-каштановый цвет. Греческая формула.
Парис пьет вино мелкими глотками.
— Кто мне это говорит, — огрызается Елена. — Твоя кожа — не чаша сливок. Твоя голова — не саргассовы заросли. Что же до живота, то Парис Троянский пройдет под дождем, не намочив пряжки пояса.