Выбрать главу
Х
Тело в плаще обживает сферы, где у Софии, Надежды, Веры и Любви нет грядущего, но всегда есть настоящее, сколь бы горек ни был вкус поцелуев эбре и гоек, и города, где стопа следа
XI
не оставляет — как челн на глади водной, любое пространство сзади, взятое в цифрах, сводя к нулю — …
(II, 320)

А вечность «совершенному никто» видится как «никуда» и «нигде». Впрочем, это «нигде» имеет свою границу:

XIV
Там, за нигде, за его пределом — черным, бесцветным, возможно, белым — есть какая-то вещь, предмет. Может быть тело. <…>
(II, 321)

«Никуда» и «нигде» — это «вечность» ада. Это действительно «ограниченная вечность», или условная вечность, ибо «ад есть царство призраков, и лишь в качестве такового ему может принадлежать вечность, — писал философ Е. Н. Трубецкой. — Вся вечная жизнь — в Боге, а когда исполнится полнота времен, иной жизни, кроме вечной, не будет.»[21]

Итак, лирический субъект созерцает впереди себя ад, который является итогом стихотворения и жизни. Но удивительно то, что ад не только впереди, но и позади, в прошлой жизни, до изгнания:

VIII
Гондолу бьет о гнилые сваи. Звук отрицает себя, слова и слух; а также державу ту, где руки тянутся хвойным лесом перед мелким, но хищным бесом и слюну леденит во рту.
(II, 319)

Но коль ад в прошлом, ад в будущем, то что же такое нулевая точка настоящего в этом ряду? Ответ очевиден — тоже ад. Первое Рождество на чужбине ощущается поэтом как воскрешение после смерти — изгнания, но это воскрешение не в «живот вечный», не «воскрешение суда», а «это — смерть вторая» (Апок. XXI, 8), то есть ад. Но вообще-то для ада категории настоящего, будущего неприемлемы в онтологическом плане. «В аду есть только бесконечное, темное прошедшее».[22] И тогда экзистенциальное переживание ада в настоящем, длящемся «вечно», есть переживание изгнания и утраты. Завтра, через год, через десятилетие — все тоже изгнание, то есть все тоже настоящее, в котором постоянная боль о прошлом, об утраченном. Мысли о прошлой жизни приносят лишь страдания, так как еще живо желание вернуться не только мыслью, но и телом, а это-то и невозможно. Нельзя вернуться «в то „никуда“, задержаться в коем / мыслью можно, зрачку — нельзя» (II, 320).

Год 1980-й. «Снег идет, оставляя весь мир в меньшинстве…». Рождество встречает все тот же «человек в плаще», чуждый миру, чувствующий своего рода «ущербность». И через эту «ущербность» само Рождество воспринимается им «ущербно», «осколочно». Он не в состоянии увидеть, охватить все целиком. Но и частичный отблеск Рождественской звезды для него так ярок, что он боится ослепнуть:

Сколько света набилось в осколок звезды, на ночь глядя! Как беженцев в лодку. Не ослепни, смотри! Ты и сам сирота, отщепенец, стервец, вне закона.
(III, 8)

Душа еще не способна воспринять благовестие Рождества, в ней сумятица и путаница. Замечателен призыв к самому себе помолиться «за бредущих с дарами в обеих / половинках земли самозванных царей / и за всех детей в колыбелях» (III, 8). Здесь призыв совершенно христианский. Молиться нужно и за врагов («самозванных царей») и за ближних, которых эти цари будут избивать. Но странным выглядит сравненье: «Помолись лучше вслух, как другой Назарей». Что значит «другой Назарей»? Очевидно, чувство меры и такта не позволили в рождественском стихотворении напрямую сравнить себя со Христом. Поэтому и сказано «другой». Но в результате получилось (хотя поэт этого, очевидно, не заметил) гораздо ужаснее, нежели если он сравнил бы себя со Спасителем. В силу того, что другого Назорея не может быть, ибо Христос один, то «другой» означает лженазорей, лжехристос, то есть антихрист. А кому молится антихрист?

вернуться

21

Трубецкой Е. Смысл жизни. — М., 1995. С. 125.

вернуться

22

Там же. С. 129.