Все это повторялось через каждые сто четырнадцать воскрешений. Эта магическая цифра казалась мне одной из тех немногих точек опоры, где я мог себе доверять, сомневаясь во всем остальном. Но временами эта цифра вызывала у меня еще больший страх. Я начинал догадываться, что, поскольку раз в сто четырнадцать воскрешений в мою голову лезут одни и те же мысли, может так статься, что и в сознании своем я не предоставлен вполне самому себе, что даже в основе того, что для меня самого составляет мою личность, точно так же лежит какой-то хитрый механизм, ход которого уже не подвластен никакому самоанализу.
Не означает ли это, что истинный смысл представления, основная, так сказать, изюмина его для моей слегка скучающей неведомой публики, не в том, собственно, что творится на сцене, а в творящемся в моей собственной душе?! Со всеми моими мыслями и переживаниями?! Кто читает это все, точно с листа бумаги, ставя этот отвратительный и жестокий опыт? Прекратите это, прекратите! Разве может кому-то всерьез нравиться эта пошлятина?! Нет, я ничего лично против этого не имею, пусть будет. Но нельзя разве обставить все это как-нибудь тоньше, изящнее, деликатнее, что ли? Нельзя же так грубо! Жаль, что я в таком малоподходящем месте, чтобы давать кому-либо советы. Но будь все это по-другому, со вкусом - и я, может быть, и сам не отказался бы поучаствовать, и не надо было бы меня тянуть насильно, не спрашивая моего согласия. Да я бы добровольно, может быть, согласился бы, если бы поговорили со мной как с человеком! Зачем же так! А я бы подошел к делу со всей душой. Смерть? Смерть - это слишком вульгарно. Зачем она, смерть, если ее можно просто обозначить, как некую умозрительную возможность - и не более. На воображение бы это, во всяком случае, действовало бы куда сильнее. Так что тут они не правы, тут они сморозили чушь. Зачем она, смерть, если смерти все равно нет? Все, связанное с моей смертью - сплошной обман. А я бы вот, дай мне волю, наделил бы своих героев благородством и красотой и сделал бы их бессмертными. И устроил бы так, чтобы они никогда не ссорились и знали бы абсолютно все на свете. Тогда бы они, наконец, были бы счастливы. Вот и все. Как это, в сущности, просто! И разве может быть что-либо более увлекательным? Ведь так еще никто не пробовал всерьез ставить пьесы... Были времена, когда я сходил с ума, впадал в спячку, в какое-то странное оцепенение, но даже тогда я смутно чувствовал, что все те же события все в той же последовательности проходили мимо меня. И, выздоравливая, я видел себя все там же, все тем же. Представление не нуждалось, в общем-то в моем разуме, оно все так же спокойно шло своею чередой, довольствуясь лишь моим телом, но не душой. Подозреваю, что были даже целые циклы, когда разум во мне так и не пробуждался. Может быть, именно тогда он пробуждался у моего противника, и он точно так же, как и я, в те мгновения, когда меня не существовало, оглядывался вокруг в поисках одной единственной живой души - и так и не находил ее? Временами я почти утверждался в той мысли, что заброшен сюда совершенно случайно, что никто конкретно в том ни повинен, и пытка моя никем сознательно не выдумана, а оттого и совсем уж бессмысленна, ни к чему не ведет и никогда уже не кончится. Мне становилось так горько и страшно, что я, лишь скользнув взглядом по поверхности этой действительности, сразу же погружался в привычный обман. Я старался выдумать себе того, кто должен был оказаться настоящим творцом моей души, того, кто должен был меня от всего этого в конце концов избавить, того, кто был еще более высок, чем мои незадачливые постановщики, ведь даже они казались ему простыми марионетками в его спектакле. Этот Некто не нуждался даже в самом этом глупом эксперименте, ему не требовалось узнавать, как будет выглядеть марионетка, наделенная душой. Он все знал уже заранее. Ему были бы скучны и страсти самих моих зрителей, и их жизнь, и их вкусы. Он наблюдал лишь за самим собой, рассеяно измыслившим такую возможность - и этого было бы для него вполне достаточно. Я подозревал даже, что история меня-убитого не заканчивается на этой мостовой, обагренной опилками. Ведь я просто не мог уже, очнувшись, помнить того, что случается с моей душой после моей смерти. Мой обыкновенный разум был связан только с моим телом, телом игрушки, в которой он возникал раз за разом. Но то нечто, что, возможно, отправлялось после моей смерти в свой собственный путь, могло узнать и что-то большее, мне недоступное... Можно было, правда, только гадать, куда эта моя сущность, отделившаяся от меня, отправляется после того, как меня возвращают в коробку. Судя по тому, сколько раз я уже умирал, их, умерших, преизрядно уже должно было скопиться в том месте. Возможно, там их уже - целый город, страна, вселенная, заселенная подобиями игрушек, бледными тенями, привидениями, и у каждой - мой разум, мое сознание, мои мысли. Последние прибывшие из них будут уже с удовольствием убеждаться на месте, что они оказались вполне правы в своих предположениях касательно всего этого. Иногда - и подолгу - я находился в какой-то прострации, мне казалось, что я начинаю слышать какие-то голоса, хоры ангелов, незамутненную гладь озер моего сознания прорезали лепестки лотоса, и, казалось, необходимо было сделать всего лишь один, последний шаг к тому, чтобы покинуть эту круговерть, слиться со всем миром, но проходило и это, и все через некоторое время возвращалось в неизменной дверце и нескольким шагам навстречу смерти. Иногда и сама погибель моя не казалась мне столь уж неприятной. Я находил в этом какое-то свое ненормальное, извращенное удовольствие. Я начинал входить во вкус... Но и это не затягивалось слишком надолго. Мое сознание в конце концов вновь становилось совершенно ясным, мозг на опилках работал, как часы, как тот моторчик у меня в животе, не давая мне покоя. Ведь я лишен был даже обыкновенного сна, просто выключаясь каждый раз на некоторое время. В конце концов я так привык к этой своей странной жизни, что в минуты особенных помрачений я принимался истово молиться невидимому Року, с тем, чтобы он раз за разом воспроизводил мой поход от двери до меча, чтобы он не прерывал его никогда, чтобы пытка не прекращалась, чтобы все было неизменно, и мой клочок бытия оставался всегда со мной; я хватался за него все более отчаянно, по мере того, как убеждался, что мир мой все еще стоит неколебим. Возможно, и таким образом я пытался победить свою судьбу, или убедить себя самого в том, что именно я - истинный автор своей собственной участи, СОУЧАСТНИК действа, что я имею хоть какое-то влияние на то, что вокруг меня, которое, впрочем, чрезвычайно сложно проследить. Впрочем, кто знает, возможно и сам я, но другой, счастливый и беспечный. Я, уже восседаю сейчас на одном из кресел в невидимом зрительном зале, набиваю свою извечную трубку, протираю запотевшие от слез умиления очки и снова готовлюсь лицезреть нечто такое, что недоступно моему пониманию здесь и сейчас. И вот эта-та искра интереса, случайный взгляд, брошенный мною свыше на нелепые куколки из папье-маше, стекла, воска, щепок и старого фетра, разбудил в нас наш разум, заставляя дрожать невидимую нить, связывающую нас с ним. Интерес, понимание, сочувствие - не это ли со-движение душ делает разумным мир, окружающий нас, заставляет откликаться все, попавшее в сферу нашего внимания, и чужих людей, и гипсовые или мраморные фигурки, и крашенные доски, с которыми мы делимся частичкой жизни, проникая внутрь, постигая иную жизнь, делая ее фактом жизни собственной?! Живем ли мы на самом деле своей истинной жизнью там, куда падает искра нашего интереса и воображения? ...В этот момент на меня опять накатывал истерический смех, я догадывался, что всего-навсего придумал очередную глупость. Приходило отрезвление, я понимал, что никогда не прощу всего этого ни ИМ, ни ЕМУ, что опилки в моей голове слишком дорогого стоят. Что я никогда не поверю в то, что эти опилки, просыпанные на мостовую во славу совершенно никому до конца не ясных идей, могут быть вот так запросто сметены сквозняком, а все мы, кто бы там ни был - воскрешены в награду за страдания...