Отступать было некуда.
— Сволочи! — тихо выругался в микрофон певец.
Служители сцены тут же вынесли маленький изящный топорик, их теперь начали изготовлять на заказ и за большие деньги, и выкатили плаху на колесиках, испачканную чужой запекшейся кровью. Порыжевшие пятна решили не отмывать для пущей убедительности.
— Молодец!!! — истерично взвизгнула какая-то девица из группы поддержки. — Покажи! Покажи им, что ты настоящий артист!
— Господа! Я боли ужасно боюсь! — взмолился певец. — Пожалейте. Христом Богом прошу. Мама очень переживать будет.
В ответ зал взорвался аплодисментами.
— Я не шучу, господа. Мне правда ничего рубить себе не хочется. Я не сумасшедший.
Зал встретил эти жалостливые, а, главное, искренние слова новыми овациями.
— Помилосердствуйте, прошу вас, — неожиданно для самого себя перешел Данко на высокий литературный стиль.
Эти мольбы были встречены уже самым настоящим шквалом аплодисментов. Так накатывают волны на морской берег и затем с грохотом разбиваются о скалы. Шквал как неожиданно взорвался, так неожиданно и стих. Все как по команде стали жадно ловить каждое слово певца. Слишком убедительно и искренне молил он о пощаде. Публике такой поворот событий явно пришелся по сердцу. У некоторых на глазах заблестели слезы.
— Так наши в Чечне боевиков умоляли, а их резали, резали, резали — уже шепотом, чтобы не нарушить торжественности момента, определил жанр тот, кто был на этих концертах не первый раз и у кого был явно богатый армейский опыт.
— Господа! — не унимался певец. — Маму! Маму пожалейте хотя бы. Она у меня хорошая.
И опять шквал. Мама явно пришлась к месту. Кто маму не любит? Таких сволочей в зале не нашлось. В партере послышались тихие женские всхлипывания.
— Ой, как хорошо! — прошептала какая-то дамочка. — Лучше сериалов всяких… Парнишечку жалко. Кому он без руки-то нужен будет?..
— Черт! — выругался Айзенштуцер. Он следил за всем через мониторы в комнате инженера сцены. — Это же ход! На жалость брать надо. Свое ноу-хау, собака, нащупал.
А зал, между тем, продолжал неистовствовать, взрываясь аплодисментами после каждой удачной реплики артиста. Такого даже самый гениальный актер не сыграет. Система Станиславского казалась детской игрушкой, сплошным кривлянием в сравнении с реальным и неизбежным членовредительством да еще на публику. Всех подкупал этот реализм эта искренность обреченного, поэтому все как один неожиданно почувствовали себя Герасимом, который, обливаясь слезами, топил ненаглядную и дорогую сердцу Муму.
Повсюду засветились огоньки кинокамер. Поднялся всеобщий неподдельный ажиотаж. Данко был обречен на всенародную любовь, вызванную детскими воспоминаниями каждого о молчаливом и упорном сострадании к замученной тургеневской дворняге. Сколько раз учителка твердила о крепостном праве и о суровой русской действительности, пытаясь оправдать поступок олигофрена-великана. Всем, с одной стороны, было жалко щеночка, а с другой — до смерти самим хотелось оказаться на месте Герасима и бросить его, беззащитного, с камнем на шее в воду. Ни в одной стране мира на примере этой сомнительной сказки на протяжении многих поколений не корежат учителя детскую психику на удивление простым и понятным поступком, достойным подражания: задуши, утопи, замучай, а потом пожалей, попеняй и расплачься.
С криком: «Мамочка!» Данко рубанул, наконец, себя топориком по правой руке. Как артист он почувствовал, что настал нужный момент. Аплодисменты его свели с ума и оказались сильнее любого наркотика.
Словно черти из табакерки на сцену повыскакивали парамедики из МЧС. Каждый из них пытался попасть в объектив телекамеры. Им хотелось примазаться к чужой Славе…
Зрители бросились на помощь. Бросились бескорыстно, мешая медикам оказать первую необходимую помощь и проявляя при этом типичную русскую черту, желая, во что бы то ни стало, суетливо и бестолково помочь ближнему в беде. Всем хотелось спасти свою Муму, приласкать и прижать ее мокрое тельце к самому сердцу. Все бросились искать отрубленную кисть, постоянно вырывая ее из рук парамедиков, как мяч в регби.
— Отдайте! Отдайте руку! Господа! Товарищи! Граждане! — наперебой кричали медики.
Но их никто не слушал. За рукой началась самая настоящая охота. Женщины толкали мужчин, мужчины — женщин. Кончилось тем, что рука исчезла, в суматохе завалилась куда-то. Медики начали кричать, что они теперь ни за что не отвечают, что потеряно драгоценное время. И тут какая-то рыжая девочка с косичкой и в очках неожиданно нашла кисть и подняла ее над самой головой. Кровь залила ей линзы очков, потекла по веснушчатому личику. Мать тут же отобрала трофей и засунула его себе под кофточку. Ее сбили с ног одним ударом и вытащили запястье. Матч продолжился с удвоенной энергией. Сильнее всех оказался какой-то здоровяк двухметрового роста, наверное, бывший спецназовец. Он отшвыривал толпу, как медведь надоедливую собачью свору, пробираясь к певцу, который в сердцах крыл всех трехэтажным матом, корчась от боли.