И тут Воронов сам невольно вспомнил, как летом 1995 года после трагедии в Нефтекамске поднял где-то на вокзале смятый листок «Московского Комсомольца». На первой странице сообщалось о страшном землетрясении, в результате которого погиб весь поселок нефтяников: хрущевские пятиэтажки сложились, как карточные домики. В глаза бросилась одна фотография: испуганное и очень взрослое лицо пятилетнего мальчика, наполовину закрытое мужской спиной. Подпись внизу создавала душераздирающий сюжет, сюжет ненаписанного романа: «Мальчика удалось вытащить живым из-под завалов после двух суток. Все восприняли это как чудо. Спас мальчика труп отца. Отец и держал все это время на себе тяжелую плиту». И вдруг Воронова буквально пронзила простая догадка: о чем две ночи и долгие дневные часы мог говорить пятилетний сын со своим отцом, который и после смерти заботился о нем и продолжал спасать жизнь своему ребенку? А ведь они говорили, говорили тогда, и смерть не могла сковать им уста. Вот она простая житейская история. Вот он роман, состоящий из сплошного молчаливого диалога, диалога Отца и Сына. И как не хотелось, наверное, им расставаться, как не хотелось прерывать это единение, эту молчаливую беседу, но одному надо было оставаться жить, а другого уже заждался старик Харон на своей лодке, который раз нетерпеливо окликая замешкавшегося пассажира: «Скорей! Работы и так много: целый город перевезти в одночасье надо!»
— Все так, не спорю, — выйдя из задумчивости, согласился профессор.
— Тогда почему ты не можешь даже предположить, что и в макулатуре может затеряться крупица чего-то большого. Ведь моют старатели золото в мутной речной воде?
И Воронов вновь вспомнил о том смятом газетном листке, на который он сначала наступил, а затем поднял и прочитал.
— Не знаю. По-другому воспитан что ли. Брезгливость не позволяет.
— Пойми, Женька, макулатура — это тоже литература. Плохая, даже ужасная, но литература. Так?
— Предположим.
— Уже хорошо. Предположим. Что их сближает: я имею в виду беллетристику, чтиво и так называемую высокую литературу?
— Фабула, событийная канва объединяет.
— Верно. Событийная канва. Образы и идеи я оставляю в покое. Подтекст, психологизм и прочее тоже трогать не будем. Этого в чтиве днем с огнем не найдешь.
— Согласен.
— Итак, остается только фабула, или событийная канва.
— Ну.
— Но ведь и это немало. Хорошо выстроенная, закрученная фабула держит тебя в напряжении до самой последней страницы. А сюжет — это уже то, как ты эти события выстраиваешь, в какой последовательности, это целая концепция, можно сказать особая точка зрения на мир. Это модель, конструкция, это творческая попытка переделать мир, попытка заставить этот мир двигаться по другим рельсам, по другим законам, известным только тебе. Но нечто подобное творит и Бог. Он придумал для нас для всех один сюжет, и мы, как простые беллетристы, лишь варьируем Его. Приглядись только, Женька, приглядись: сколько жизней прожито как самый посредственный роман. Мне кажется иногда, что люди вообще книг серьезных и не читали. Они своими судьбами только и делают, что тупо повторяют давно кем-то написанное.
— Думаю, — возразил профессор, — что дело здесь не только в общей образованности. Посмотри, сколько наших коллег-филологов, несмотря на прочитанные книжки, живут по пошлым сценариям. Сколько у нас в университете ты, Арсений, оживших чеховских персонажей встретишь?