Я снова лег. Но мне показалось, прежде чем я заснул, что младенчик — или кошечка — слабо пискнул. Но они вроде бы никак не изменились и смотрели прямо перед собой.
Я смочил им губы мелассой, но губы у них не шевельнулись, и они ничего не сказали.
Больше никаких звуков. Доски защищали от холода. Я расстелил полость на своем деревянном ложе.
Уснул, и спал без снов.
С верхушки сосны я увидел, что у Сельстедтов начали косить.
Вот уже несколько ночей капитан Немо не приходит. Мертвый младенчик сидит, не шевелясь, и похоже, не хочет меня знать.
Что я тебе сделал, спрашивал я вновь и вновь. Нам же надо держаться вместе.
Он не отвечал.
Один стих, написанный плотницким карандашом, я все-таки проглядел. Тот, что был на последней странице.
Я быстро пробежал его, но ничего не понял. Потом я увидел, что как раз эту страницу Юханнес включил в библиотеку капитана Немо.
Стих был довольно плохой. Главным образом, о любви. Четыре строчки, рифмованные.
Мне стало жутко больно. Опись спасенных вещей он ведь написал мне, чтобы подарить мне стих, который поможет в крайней нужде. Но стих на последней странице, кстати довольно плохой, он написал маме в зеленом доме.
Сама она утверждала, что писать стихи грешно, и говорила, что сожгла блокнот. Ни к чему папе, наверно, решила она, гореть в аду из-за нескольких строчек стихов.
Больно было от того, что он написал ей. И хотя это был довольно плохой стих, пусть и рифмованный, я понял: мы в ней видели двух разных людей.
Теперь-то уже поздно пересматривать. Часто слишком поздно сводишь воедино. Зачем капитан Немо вообще принес этот блокнот с последней страницей, если он причиняет такую боль. Стоит лишь подумать об этом, и делаешься точно бешеный.
Мертвый младенчик Ээвы-Лисы смотрел прямо перед собой, отказываясь отвечать, когда я читал ему вслух стих.
«Мы лежим с тобой не шевелясь». Мы? Чокнуться можно, стоит лишь себе представить это.
Опись спасенных вещей в блокноте я понимал. Но с этим вот намного труднее. Он, должно быть, написал это маме в зеленом доме.
Потому что больше писать ведь было некому. Я попытался представить себе их такими, какими он их описывал, когда им было, наверно, по двадцать пять, но ничего не вышло.
В голове запела боль. Когда в голове начинает петь боль, ты как бы приходишь в отчаяние. Та, о которой он пишет, и та, что стояла на лестнице, крича на Ээву-Лису, должно быть, один и тот же человек. Если это так, значит, ни я, ни Юханнес, ни Ээва-Лиса никогда, собственно, ее не понимали.
Я хочу сказать: мы покинули ее. И не послушались Марклина в автобусе, когда он обернулся. Это над ней надо было сжалиться. Не надо мной.
Капитан Немо дал мне блокнот со стихами. Их написал папа, чтобы помочь мне в беде. Зачем же тогда тут этот последний стих, тот, от которого в моей голове поет боль?
Младенчик улыбался. Я сделался точно бешеный и вылил немножко мелассы в оба его глаза.
Я мог определить время суток, но забыл, что нужно считать дни.
С верхушки сосны можно было насчитать до двадцати шести скирд у Сельстедтов.
Мне становилось все труднее и труднее выносить слова и шепот младенчика и кошечки.
Они сидели с невозмутимым видом, но много чего говорили, между собой. Я рассказал об этом капитану Немо, который пришел следующей ночью.
Он сделал вид, будто не понимает, но передал мне еще четыре кровяных хлебца, которые достал в погребе Хюго Хедмана, и литр молока, которое тайком надоил прошлой ночью. Я спросил его, почему так легко спать и так тяжело бодрствовать, но он не ответил.
Днем было хуже всего. Ночами мне снилось, что я птица, запертая между зимней и летней рамами, и, когда просыпался, я дрожал от холода.
У тебя температура, с беспокойством сказал капитан Немо.
Я дал мертвому младенчику немножко молока. Он чуточку приоткрыл рот, и капельку попало внутрь, но в основном все пролилось мимо. Я понял, что он мне благодарен, потому что в эту ночь он ничего не шептал.
Что ты имеешь против меня, спросил я резко. Я все-все сделал для Ээвы-Лисы. И она покинула меня, пообещав воскреснуть на этом свете, но пока она еще не пришла. Что у тебя за мать.
Резко, как Библия, говорил я с ним. А он просто сидел и глазел пустыми глазницами, полными мелассы. Тогда я перешел на шепот. Миленький, сказал я ласковым голосом, так было жутко спускаться с тобой, завернутым в «Норран», к озеру, и из твоей мамы кровь лилась ручьем, мне надо было бы привести Свена Хедмана, а на похоронах на меня со всех сторон зыркали глазами, точно это я прикончил девчонку, то есть мамку твою, но, миленький, это она ведь велела мне завернуть тебя в «Норран».