Собственно, все продолжалось считанные часы. Разве это время? Одна секунда жизни. Но, забывая прежнее — красоту и Наступавшее позднее — белизну, это было запомнить просто, навек.
Ээва-Лиса сошла с автобуса, который сделал остановку, чтобы выпустить пассажиров. Шофер, это был Марклин, выпустил ее. И она пошла вверх к зеленому дому.
У нее с собой был чемодан.
Иметь собственный чемодан кое-что да значит. У деревенских ведь были рюкзаки, это дело обычное, а чемодан имелся разве что у жены пастора, которая жила в Бурео и считалась важной птицей, и пастору в общем-то ничего таскать не приходилось. Чемодана его жены никто, пожалуй, и не видел, но так говорили.
Вот так относились к чемоданам. Ээва-Лиса приехала с чемоданом, но много лет спустя, когда все случилось, никому и в голову не пришло про это вспоминать. Не о чем, мол, тут языком чесать.
Но с чемоданом, пожалуй, получилась промашка. С Ээвой-Лисой с самого начала много промашек вышло.
Прежде всего, приход за нее платил. Немного, на самом деле почти ничего, старательно подчеркивала Юсефина. В общем и целом, если уж быть честными, только на тюрю и хватало, но все же. Потом — распутная мать, о которой и говорить-то особо не стоило и которая, по слухам, к тому же была пианисткой, то есть играла на пианино. Не на органе. А еще — отец сбежал, в Южную Америку. А может, дед. Никто точно не знал.
И кроме того, все остерегались упоминать про пришлую кровь в ее жилах. Ведь об этом можно было только гадать.
Но чемодан у нее с собой был. В этом чувствовался какой-то излишний шик. Вообще-то вполне естественная вещь, и в деревне многие считали это не заслуживающим внимания. Но чемодан она с собой привезла — это совершенно определенно.
Юханнес торчал у кухонного окна, когда она приехала. В руке она несла чемодан. С трудом тащила. Ночью выпал снег, хотя листья еще не облетели. Когда она подошла совсем близко, он сел на диван, чтобы она не заметила, что он подглядывал. Ни к чему показывать свое любопытство.
В деревне много чего было никчемушным. То, что вызывало неодобрение, то есть почти все, было никчемушным. Да попросту все — как бы это сказать — иное, отличное. Но в любом случае никчемушное.
Своего рода закон, говоривший: нет. Очень короткий закон. Но достаточно важный.
Цвета тоже имели важное значение.
Молельный дом поблизости был желтого цвета, а дом — зеленого. Когда она подошла к зеленому дому, стоявшему на одном уровне с желтым, Юханнес сел на диван, чтобы она его не заметила. И продолжал сидеть, когда она вошла, и после того, как поздоровался с ней.
Только на следующий день ей велели говорить «мама».
Он нервничал с того самого момента, как услышал новость о ее приезде. И был настолько поглощен предстоящим событием, что два часа в предыдущее воскресенье, когда Ямес Линдгрен читал Русениуса[2], промелькнули словно во сне. Ямес Линдгрен читал Русениуса монотонным голосом, пока ребятня уже больше не выдерживала. Тогда он ставил точку молитвой, заканчивавшейся «Во имя крови, аминь». Ясное дело, это не имело ничего общего с убоем скота.
Некоторые ребята были способны слушать чтение Ямеса Линдгрена целых три часа; за такую выносливость их прочили в проповедники. Ямеса Линдгрена в округе вполне почитали, но у него был усыпляющий голос, и каждые полчаса он закладывал за тубу новую порцию табака, даже во время чтения Русениуса. За неделю до приезда Ээвы-Лисы, но уже после того, как Юханнес узнал, что она прибывает, часы в молельном доме промелькнули словно во сне, так что совершенно очевидно — он нервничал.
Картина в алтаре молельного дома изображала Иисуса, друга всех детей, и на раме у нее белела зазубрина. Молельный дом был желтый. Зеленый дом, верно, смотрелся очень красиво, когда она пришла, на фоне свежевыпавшего снега и желтых листьев.
Я пишу об этом без горечи.
Зеленая окраска нашего дома всем нам казалась немножко странноватой, поскольку большинство домов были красные. Но деревенские все же считали, что к этому не стоит относиться слишком серьезно, и ничего не говорили, во всяком случае, ни Юханнесу, ни мне. Впрочем, мы были малолетки, надо держать язык за зубами. Ушки на макушке, и так далее. Как тут ни кумекай, кто из нас — Юханнес или я — имел право жить в зеленом доме, но у нас было немало родни в деревне. Поскольку папа выкрасил дом в зеленый цвет, а потом помер, следовало считаться с усопшим. Поэтому о цвете много не распространялись.
Дом стоял на расстоянии около тысячи ста километров к северу от Стокгольма, по правую руку, если идти из Нурдмарка, или по левую, если ты шел из «Коппры». Он был зеленый.
Дом стоял на взгорье, на опушке леса.
Он был двухэтажный, причем второй этаж оборудован под жилье лишь наполовину. У одного из торцов, того, куда выходило окно спальни с видом на ручей, долину, и озеро, и болото Хьоггбёлетрэскет с Русским островом посередине, — так вот, возле этой стены росла рябина.
Дерево, приносящее счастье.
Крыльцо располагалось с фасада, глядевшего на желтый молельный дом, который тоже стоял по левую руку, если идти из «Коппры», и по правую — со стороны Стокгольма. Кто-то из Вестры — не помню, как его звали, — бывал в Стокгольме, кстати, там же находилась и семинария Юханнелюнд, так что тут не о чем и языком чесать. На фасад выходило и окно кухни, где Юханнес дожидался появления Ээвы-Лисы. Ниже у ручья — строгальная мастерская с пиявками. На другой стороне озера виднелась усадьба Свена Хедмана, которая позже, после обмена, станет моим родительским домом, но от Хедманов мастерская не просматривалась. В определенные вечера — так решила Юсефина Марклюнд — обитатели зеленого дома, то есть я и она, должны были собираться в кухне и просить прощения за содеянное. Каяться в грехах.
Поначалу Юсефина не принимала в этом участия, то есть она присутствовала, но ни в чем не признавалась. Потом тоже стала каяться. Труднее всего было вспомнить какой-нибудь грех, а уж покаяться потом — пара пустяков. После обмена обязанность каяться перешла к Юханнесу, а когда приехала Ээва-Лиса, ей тоже пришлось каяться вместе с остальными. Мама каялась главным образом в том, что сомневалась в Спасителе и не имела достаточно крепкой веры, но, когда я однажды признался в том же, она резким тоном запретила мне так говорить. И в следующий раз пришлось снова выискивать какой-нибудь настоящий грех, хотя мама продолжала каяться в сомнениях и недостаточно крепкой вере. Менять признания, по ее мнению, было ни к чему. Об этом тоже нечего языком чесать. Из окна виднелся желтый дом, где висел Спаситель, а на раме картины белела зазубрина.
Над крыльцом красовалась веранда. Вполне пригожая веранда. Летом ее увивал хмель. Мне нехорошо. Желтый цвет молельного дома был ярковат, но об этом молчали. Словно бы до этого никому не было никакого дела. Странно. Как-то раз, еще до того, как нас обменяли, мой лучший друг, которого звали Юханнес, привязал к веранде бельевую веревку, и я, уцепившись за нее, спрыгнул вниз, как будто убегал от страшной опасности: Юханнес, отойдя к яблоне, издал короткий громкий предупреждающий крик, и я прыгнул, спасаясь от преследователей. Веревка обожгла ладони, и кожа на руках прямо-таки сгорела. Шрамы как бы остались до сих пор.
Внизу у дома были заросли шиповника. Они тянулись вдоль фасада.
Мы собирали грибы, по большей части сморчки. Их следовало предварительно потушить. Слово «тушить» с тех пор стало означать тушу, гниющую плоть, и смерть. Умирать надо было, как я уразумел, чистым и белым, вроде мухи между рамами или птицы, а не тушеным, как сморчок или как Арон Маркстрём из Оппстоппета, когда его обнаружили. Руне Ренстрём ребенком все это видел и рассказывал, что Арон был похож на раздувшуюся дохлую рыбину. Руне приходился мне двоюродным братом, если считать, как обстояло дело перед обменом.
2
Русениус, Карл Улоф (1816–1868) — шведский проповедник и религиозный писатель. Родился и вырос в Вестерботтене.