Я сказал это твердо, глухим голосом, но внутри у меня сразу все оборвалось. «Как — я не буду с ним разговаривать, с моим дядей?» И опять повторил:
— Не разговариваю!
— Выпей воды! — сказала мама.
— С меня довольно! — сказал папа и вышел.
— Хочешь яблоко? — спросил дядя.
— Не подлизывайся, — сказал я.
— Ну знаешь! — сказал дядя. — Этого не будет! — и тоже вышел из комнаты.
— Дети вы, дети! — вздохнула мама.
И тоже вышла. Они о чем-то говорили в другой комнате. А я лежал и молчал. Я слышал, как дядя ушел. Он ушел нс простившись — первый раз в моей жизни! «Это конец, — думал я. — Конец нашей дружбы с дядей! Вот это уж не этвас! Совсем не этвас!» Мне захотелось вдруг умереть.
«Пусть я умру, — думал я. — Умру навсегда. Тогда они узнают! Они принесут мне бивень, но будет уже поздно. Они будут стоять, содрогаясь от рыданий, и протягивать мне бивень, огромный прекрасный бивень, но будет поздно. Я буду спокойно лежать и улыбаться. Так им и надо! Нечего было обманывать!»
А еще мне очень хотелось в цирк. Сейчас там начинается представление. Я представил себе, как там начинается представление. Я увидел цирковые огни, и огромный купол, и канаты под куполом и ощутил сквозняк — тот особый, неповторимый сквозняк, который всегда дует в цирке, — сквозняк, пахнущий лошадьми, и слонами, и медведями, и тюленями… Но что об этом сейчас говорить! Я никогда больше не пойду с дядей в цирк!
Все идет вверх ногами
Я очень долго не разговаривал с дядей. С мамой я разговаривал, и с папой разговаривал, и с бабушкой, и, конечно, с Чангом. Потому что они были ни при чем. А с дядей я не разговаривал. И дядя со мной тоже не разговаривал.
Мой дядя был очень гордый. И я был гордый. Мама говорила, что я весь в дядю. Человек всегда растет в кого-нибудь.
Когда дядя приходил к нам в гости, я молчал. И не глядел на дядю. И дядя на меня не глядел. Только немножко, краем глаза, боковым зрением. Я тоже глядел на дядю боковым зрением. Видеть что-нибудь боковым зрением — значит смотреть на что-нибудь прямо перед собой, а краем глаза следить за тем, что делается сбоку. То, что делается сбоку, всегда видится тебе смутно, как во сне. Но все же видится. Вот так я и смотрел на дядю.
Я, например, брал газету, и смотрел прямо в газету, и читал там какую-нибудь фразу. У дяди были подшивки дореволюционной «Правды». Дядя любил читать старые подшивки, и тогда он становился задумчивым, потому что эти газеты напоминали ему минувшие годы, годы борьбы и тревог, напоминали ему старых товарищей по оружию, из которых уже многих не было в живых. «Иных уж нет, а те далече…» — говорил при этом дядя. Это строчки из Пушкина. Дядя очень любил Пушкина.
Так вот, я смотрел прямо в газету и четко видел там буквы, до того четко, что у меня рябило в глазах и на глаза навертывались слезы. Потому что боковым зрением я смотрел на дядю, который сидел за столом и пил чай. Краем уха я слышал дядины отрывистые фразы, очень тихие фразы, которыми дядя обменивался с папой и мамой. С тех пор как мы с дядей поссорились, он больше не разговаривал громко. И больше не говорил «доннерветтер». И «этвас» он тоже не говорил. Дядя вообще стал очень тихим, как папа. Даже папа стал как будто громче, потому что тихим стал дядя. Просто папу стало больше слышно.
Все это меня очень мучило, потому что мне было жалко дядю. И себя тоже. Я очень хотел с дядей помириться, но не мог подойти первым. Я чувствовал, что дядя тоже мучается, но тоже не может подойти первым. Такие уж мы были гордые…
Я все сидел и смотрел прямо перед собой в газету, и буквы в газете становились огромными, и прыгали у меня перед глазами, и двоились, и я не мог ничего понять. Я по двадцать раз читал одну и ту же фразу и все равно не мог ничего понять.
Рядом со мной сидел Чанг, тоже невеселый. Чанг чувствовал, что мы с дядей поссорились, и хотел нас помирить, но это ему не удавалось. Чанг все время подходил то ко мне, то к дяде, лизал нам руки и стоял, низко опустив голову, выражая этим высшее доверие и просьбу помириться. Но я не мог подойти к дяде, вспоминая те свои страшные слова. Я не мог себе этого простить. С тех пор прошло много лет, я давно уже стал взрослым, но до сих пор не могу себе этого простить. А тогда, в те дни, у меня вообще все пошло вверх ногами.
Помню, я тогда обнял Чанга и шепнул ему на ухо: «Скажи дяде, что я не могу себе этого простить!» И Чанг пошел к дяде и ткнулся ему мордой в колени, а потом встал на задние лапы и что-то прошептал дяде, лизнув его в ухо. Уж я не знаю, что он ему прошептал, но дядя вдруг встал и сказал:
— Ну, нам пора!
Может быть, он подумал, что Чанг зовет его гулять, а может быть, он все понял, но не хотел мириться, потому что был очень обижен. Он встал и пошел одеваться. Чанг запрыгал, и заскулил, и стал бегать от дяди ко мне и от меня к дяде.
— Может быть, ты хочешь погулять с Чангом? — спросила меня мама.
И тут дядя на минуту замешкался — или это мне только показалось? — и у меня страшно забилось сердце, и кровь хлынула в голову, мне стало жарко, и я сказал:
— НЕТ!
Дядя сразу тихо сказал: «До свидания» — и пошел к выходу. И папа и мама тоже сказали: «До свидания», а я ничего не сказал. Что и говорить, воля у меня была потрясающая!
Когда дядя ушел, я тоже оделся и пошел гулять, потому что я не мог заниматься — ничего не лезло мне в голову. Мне было очень плохо. Ничего меня не радовало: ни пушистый снег, который лежал во дворе сугробами, ни ребята, которые играли в снежки и катались на санках с этих сугробов, ни солнце, ни воробьи. Я ходил мрачный и покинутый и все время думал о дяде. С дядей было связано так много! Дядя был мне самый дорогой, самый близкий человек на свете, не считая, конечно, мамы: мама тоже была мне самый близкий на свете человек, да и папа был мне самый близкий на свете человек, но дядя был дядя! А я с ним так глупо поссорился! Все из-за этого проклятого бивня, которого, может быть, действительно не было. Уж лед-то мне не приснился — это точно, это все подтвердили, а бивень, может быть, и приснился. Хотя я не мог этого утверждать. Я совсем запутался!
В этот день я рано лег спать. Я долго не мог уснуть, у меня болела голова, а потом я уснул, но спал очень беспокойно, мне что-то снилось, что-то про меня и про дядю, я не помню, что именно, но это было что-то очень тяжелое, и я проснулся глубокой ночью и заплакал.
Я не заметил, как ко мне подошла мама. Она села ко мне на кровать.
— Ну, что с тобой? — спросила она.
— Мне жалко дядю! — сказал я и еще сильнее заплакал.
— Я вижу! Я все прекрасно вижу! — сказала мама. — Тебе нужно с ним помириться.
— Я не могу!
— Почему? Что это еще за глупости?
— Я не могу простить себе тех слов!
— Каких слов?
— Ну, тех… «жалкий обманщик» и «не подлизывайся»…
— Да! — сказала мама. — Это ты очень плохо сказал! Ты очень обидел дядю! Ведь дядя тебя так любит! А ты сказал ему такие слова! Тем более, что бивня-то действительно не было.
— Мне тоже кажется, что не было!
— Конечно, не было! Вам надо помириться. Ты не знаешь, как переживает дядя! Он просто места себе не находит. Ты должен подойти к дяде и попросить у него прощения. Когда он приедет…
— Он уехал? Куда?
— На Север, — сказала мама. — В экспедицию ГЛАВСЕВМОРПУТИ. Надо было вам сегодня помириться. Дядя специально приходил. А ты был такой злой!
— Я совсем не был злой! Я тоже хотел помириться… Но я не мог подойти…
— Как это глупо! — сказала мама.
— А когда он приедет?
— Через три недели… — Мама вздохнула. — Жалко дядю… А теперь спи!
Дохлая крыса
Я шел из школы в хорошем настроении.
Во-первых, это было перед праздником — приближалось 1 Мая.
Во-вторых, я получил «оч. хор.» по математике. Получил я эту отметку совершенно самостоятельно.
Когда я учился в начальной школе, «пятерок» не было. И «четверок», и «троек», и «двоек», и «единиц» тоже не было. Были такие отметки: «оч. хор.» (очень хорошо), «хор.» (хорошо), «уд.» (удовлетворительно), «пл.» (плохо), «оч. пл.» (очень плохо). По математике я почти никогда не вылезал из «удов.». Часто я получал «плохо» и «оч. плохо» — особенно за письменные контрольные. Математика мне не давалась. Не давалась, да и все! Бывает же, что кому-нибудь что-нибудь не дается. Моему дяде, например, не давалось рисование. Все ему давалось, а рисование не давалось. Зато мне рисование давалось. Правда, я получал иногда «плохо» за абстрактные рисунки, но это меня не волновало — это было моей жертвой искусству. «В каждом деле должны быть жертвы, особенно в искусстве», — говорил дядя. Потому что человек в искусстве ищет. Он ищет не какой-нибудь там ботинок под кроватью, а себя. Ну-ка, пощупайте-ка себя… Нащупали? Вы думаете, вы себя нашли? Как бы не так!