Я чуть не выронил от неожиданности винтовку.
— Куда? — спросил я, совсем позабыв, что дядя не любил, когда его спрашивали «куда».
— Не закудыкивай дорогу! — засмеялся дядя. — Не закудыкивай!
— Надолго?
— Надолго. Может быть, очень надолго…
— А как же охота? — Я совсем растерялся.
Я быстро-быстро заморгал глазами. Дядя обнял меня за плечи.
— Товарищи! — крикнул он. — Идите к столу, а мы с Мишей сейчас! Пойдем, — сказал он мне, — нам надо поговорить…
Мы прошли с дядей в самый дальний угол сада, туда, где в кустах сирени, под смолистой разлапистой елью, стояла узкая некрашеная скамейка. Вся земля вокруг была усыпана еловыми иглами, еще прошлогодними, и шишками. Здесь было наше местечко. Здесь мы часами беседовали с дядей. С тех пор как я помню себя, я помню эту скамейку, потому что много лет подряд мы жили на этой даче.
Мы сели на скамейку. Чанг тоже пришел — он сел подле дяди и уткнул ему морду в колени.
Я посмотрел на дядю: он был очень серьезным.
— Ты знаешь, что происходит в Испании?
Я кивнул.
— Я должен сообщить тебе один секрет: я еду в Испанию…
У меня дух захватило от этих слов.
— Драться с фашистами?
— Драться с фашистами.
— А я?
— А ты будешь здесь. С мамой. С папой. И с бабушкой.
— Я тоже хочу в Испанию! — крикнул я.
— Доннерветтер! — сказал дядя. — Слушай меня! — Он сказал это очень значительно. — Слушай меня внимательно: об этом никто не должен знать! Никто! Я доверяю тебе эту тайну, потому что верю в тебя. Ты уже взрослый. Я знаю, что ты никому не скажешь. Так надо. Это приказ!
Мы помолчали.
— А мама знает?
— Знает, — сказал дядя. — И папа знает. И бабушка. И мои друзья, старые большевики, которые приехали меня провожать. Все они знают, но делают вид, что не знают. И ты будешь делать вид, что ничего не знаешь. Как будто я на курорте… Ясно?
— Ясно! — сказал я.
— Повторите приказ!
— Я знаю, что вы едете на курорт! — сказал я.
— Вот именно! — сказал дядя.
Он обнял меня и поцеловал.
— Ты не горюй! — сказал он. — Твое время придет! Придет еще твое время. А пока еще время мое. Я еще не расквитался со всей этой сволочью. А ты учись. Математике. И стрелять учись. И рисуй. И заботься о Чанге — я оставляю его тебе. — Он погладил Чанга по голове.
— А как же Север? — спросил я тихо. — Мне скоро тринадцать.
— Когда я вернусь, — сказал дядя, — мы поедем на Север.
— Ты уж вернись! — сказал я. — Поскорей.
— Вернусь! — сказал дядя.
Мы пошли, обнявшись, к светящейся террасе через огромный вечерний сад. Уже стало темно. Далеко на западе догорала заря. Там все было красное-красное, такое зловещее. Мы шли с дядей медленно, крепко обнявшись, шли медленно-медленно, и вдруг дядя запел, очень тихо, как будто не пел, а просто так говорил:
— «Там, вдали, за рекой, зажигались огни, в небе ясном заря догорала. Сотня юных бойцов из буденновских войск на разведку в поля поскакала…»
Я тоже стал подпевать дяде:
— «Они ехали долго в ночной тишине по широкой украинской степи, вдруг вдали у реки засверкали штыки — это белогвардейские цепи. И без страха отряд поскакал на врага, завязалась жестокая битва. И боец молодой вдруг поник головой — комсомольское сердце разбито…»
Я шел рядом с дядей и тихонько подпевал, и в носу у меня немножко щипало, потому что хотелось плакать.
— «Он упал возле ног вороного коня и закрыл свои карие очи: „Ты, конек вороной, передай дорогой, что я честно погиб за рабочих!“».
Я вспомнил, как плакал от этой песни раньше, когда был совсем маленький. Мне очень жалко было молодого бойца. Я все волновался — сумеет ли конь передать, что его хозяин честно погиб за рабочих? И как он это передаст?
А дядя все успокаивал меня, объяснял, что вороной непременно передаст, потому что это не простой конь, а ученый… А теперь молодой боец стал старым бойцом, потому что он вовсе не был тогда убит, он был просто ранен, и теперь, когда он стал старым и мудрым, он опять отправляется в бой… И плакать нельзя, потому что я уже взрослый…
— «Там, вдали, за рекой, уж погасли огни, в небе ясном заря разгоралась. Капли крови густой из груди молодой на зеленую траву сбегали…»
— Ну, что вы так долго! — крикнула мама.
Мама стояла на ступеньках террасы, освещенная сзади колеблющимся светом керосиновой лампы, и лица ее не было видно, вся она была темная, только волосы вокруг головы светились, как темное золото. Но даже сейчас, даже силуэтом своим, мама была красива…
— Что вы там делаете? — спросила она.
— Этвас! — сказал дядя, поднимаясь на ступеньки крыльца.
— Вечно у вас секреты! — сказала мама. — Как только не стыдно! Все давно уже ждут!
На террасе было шумно и весело. Все сидели вокруг стола.
Большая лампа «молния» висела под потолком над серединой стола. Вокруг нее кружились ночные бабочки. Все на столе сверкало.
Мы с дядей тоже сели за стол. Я сел рядом с дядей, во главе стола. Напротив нас, на другом конце, сидели папа и мама. А по бокам сидели дядины друзья — Сайрио, Суслин, Ломидзе, Вайнберг, Власов и Бауэр. И бабушка.
— Ну, — сказал дядя, когда мы уселись, — кто будет тамадой?
— Ломидзе! — сказала мама. — Кому же еще?
Тамада — распорядитель пира (это потом объяснил мне дядя).
— Ломидзе! Ломидзе! — закричали все.
Ломидзе встал. Это был большой, толстый усатый грузин. Он встал над столом, как скала.
— «Нико-лай Вто-рой Рома-нов, — запел вдруг Ломидзе громовым голосом, — воделиаран-нуна! Предводитель хулиганов, воделиаран-нуна!»
Все расхохотались.
— Доннерветтер! — заорал дядя. — Ты помнишь?
— Ночь в горах! — сказал Ломидзе. — Елисаветполь! Князь Шервашидзе! Жандармы! Прошу внимания!
Все замолчали.
— Где соль? — крикнул Ломидзе.
— Она пред вами! — сказала бабушка. — Соль перед вами!
Ломидзе взял в левую руку солонку.
— Что главное в человеческой жизни? — спросил Ломидзе и обвел всех торжественным взглядом. — Главное — это соль! Сколько съешь с человеком соли! Вот что главное! Теперь вопрос: зачем мы здесь собрались? Я думаю, что не ошибусь, если скажу: мы все здесь собрались, чтобы отправить одного человека на курорт…
(Смех. Аплодисменты.)
— Генацвале! — крикнул Ломидзе. — Скажите мне: хорошо ли мы знаем этого человека? Вон того, который сидит рядом с юным большевиком Мишей? Заслуживает ли он, чтобы отправить его на курорт?
(Крики: «Заслуживает! Заслуживает!»)
Я тоже крикнул:
— Заслуживает!
— Сейчас мы решим! — сказал Ломидзе. — Надо выяснить, сколько мы съели с ним соли. Прошу давать краткие справки, чтобы не задерживать собрание: где, когда и сколько соли? Начнем по часовой стрелке: ваше слово, Сайрио!
— Тысяча девятьсот девятый год! — сказал Сайрио. — Ссылка в Сибирь! Пуда три соли!
— Слово имеет товарищ Суслин!
— Тысяча девятьсот двадцать четвертый год! — сказал Суслин. — Каракумы. Особый отряд по борьбе с басмачами! И еще Магнитогорский металлургический, тридцатый год! Восемь пудов!
— Товарищ Бауэр!
— Германия! — сказал Бауэр. — Девятнадцатый год. Четыре пуда!
— Кто тамада? — сказал Ломидзе. — Ваше слово товарищ Вайнберг!
— Тридцать первый, Поволжье. Кампания по борьбе с голодом. Соли почти не было — поэтому грамм… грамм сто!
— Это тяжелая соль! — сказал Ломидзе. — Сто грамм такой соли весят пудов семь!
— Боже мой! — сказала бабушка. — Как это все ужасно!
— Слово сестре! — сказал Ломидзе.
— О, — вздохнула мама, — я, уж не помню сколько! Наверное, вагон!
— И какова соль?
— Чрезвычайно соленая! — сказала мама. — Очень!
— Добавлю от себя десять пудов! — сказал Ломидзе. — В разное время. Итого один вагон и тридцать два пуда! Я полагаю хватит…
(Бурные аплодисменты. Крики: «Хватит, хватит!»)