- Успеется в город, - пробурчал Ткачук.
- Ну залезайте, я подвезу. А то автобус уже прошел, сегодня больше не будет.
Я сунулся в темное, пропахшее бензином нутро «газика», нащупал лавку и сел за бесстрастно-неподвижной спиной шофера. Казалось, Ткачук не сразу решился последовать за мной, но наконец, неуклюже хватаясь за спинки сидений, втиснулся и он. Заведующий районе звучно захлопнул дверцу.
- Поехали.
Из-за шоферского плеча было удобно и приятно смотреть на пустынную ленту шоссе, по обе стороны которого проносились навстречу заборы, деревья, хаты, столбы. Посторонились, пропуская нас, парень и девушка. Она заслонила ладонью глаза, а он смело и прямо смотрел в яркий свет фар. Село кончалось, шоссе выходило на полевой простор, который сузился в ночи до неширокой ленты дороги, ограниченной с боков двумя белесыми от пыли канавами.
Заведующий районе повернулся вполоборота и сказал, обращаясь к Ткачуку:
- Зря вы там, за столом, насчет Мороза этого. Непродуманно.
- Что непродуманно? - сразу недобро напрягся на сиденье Ткачук, и я подумал, что не стоит опять начинать этот нелегкий для обоих разговор.
Ксендзов, однако, повернулся еще больше - казалось, у него был какой-то свой на это расчет.
- Поймите меня правильно. Я ничего не имею против Мороза. Тем более теперь, когда его имя, так сказать, реабилитировано…
- А его и не репрессировали. Его просто забыли.
- Ну пусть забыли. Забыли потому, что были другие дела. А главное, были побольше, чем он, герои. Ну в самом деле, - оживился Ксендзов, - что он такое совершил? Убил ли он хоть одного немца?
- Ни одного.
- Вот видите! И это его не совсем уместное заступничество. Я бы даже сказал - безрассудное…
- Не безрассудное! - обрезал его Ткачук, по нервному прерывающемуся голосу которого я еще острее почувствовал, что сейчас говорить им не надо.
Но, как видно, у Ксендзова тоже что-то накипело за вечер, и теперь он хотел воспользоваться случаем и доказать свое.
- Абсолютно безрассудное. Ну что, защитил он кого? О Миклашевиче говорить не будем - Миклашевич случайно остался в живых, он не в счет. Я сам когда-то занимался этим делом и, знаете, особого подвига за этим Морозом не вижу.
- Жаль, что не видите! - чужим, резким голосом отрезал Ткачук. - Потому что близорукий, наверно! Душевно близорукий!
- Гм… Ну, допустим, близорукий, - снисходительно согласился заведующий районе. - Но ведь не я один так думаю. Есть и другие…
- Слепые? Безусловно! И глухие. Невзирая на посты и ранги. От природы слепые. Вот так! Но ведь… Вот вы скажите, сколько вам лет?
- Ну, тридцать восемь, допустим.
- Допустим. Значит, войну вы знаете по газетам да по кино. Так? А я ее своими руками делал. Миклашевич в ее когтях побывал, да так и не вырвался. Так почему же вы не спросите нас? Мы ведь в некотором роде специалисты. А теперь же сплошь и во всем специализация. Так мы - инженеры войны. И про Мороза прежде всего нас спросить надо бы…
- А что спрашивать? Вы же сами тот документ подписали. Про плен Мороза,
- загорячился и Ксендзов.
- Подписал. Потому что дураком был, - бросил Ткачук.
- Вот видите, - обрадовался заведующий районе. Он совсем уже не интересовался дорогой и сидел, повернувшись назад лицом, жар спора захватывал его все больше. - Вот видите. Сами и написали. И правильно сделали, потому что… Вот теперь вы скажите: что было бы, если бы каждый партизан поступал так, как Мороз?
- Как?
- В плен сдался.
- Дурак! - зло выпалил Ткачук. - Безмозглый дурак! Слышишь? Останови машину! - закричал он шоферу. - Я не хочу с вами ехать!
- Могу и остановить, - вдруг многообещающе объявил хозяин «газика». - Если не можете без личных выпадов.
Шофер, похоже, и впрямь притормаживал. Ткачук попытался встать - ухватился за спинку сиденья. Я испугался за моего спутника и крепко сжал его локоть.
- Тимох Титович, подождите. Зачем же так…
- Действительно, - сказал Ксендзов и отвернулся. - Теперь не время об этом. Поговорим в другом месте.
- Что в другом! Я не хочу с вами об этом говорить! Вы слышите? Никогда! Вы - глухарь! Вот он - человек. Он понимает, - кивнул Ткачук в мою сторону. - Потому что умеет слушать. Он хочет разобраться. А для вас все загодя ясно. Раз и навсегда. Да разве так можно? Жизнь - это миллионы ситуаций, миллионы характеров. И миллионы судеб. А вы все хотите втиснуть в две-три расхожие схемы, чтоб попроще! И поменьше хлопот. Убил немца или не убил?.. Он сделал больше, чем если бы убил сто. Он жизнь положил на плаху. Сам. Добровольно. Вы понимаете, какой это аргумент? И в чью пользу…
Что-то в Ткачуке надорвалось. Захлебываясь, словно боясь не успеть, он старался выложить все наболевшее и, должно быть, теперь для него самое главное.
- Мороза нет. Не стало и Миклашевича - он понимал прекрасно. Но я-то еще есть! Так что же вы думаете, я смолчу? Черта с два. Пока живой, я не перестану доказывать, что такое Мороз! Вдолблю и самые глухие уши. Подождите! Вот он поможет, и другие… Есть еще люди! Я докажу! Думаете, старый! Не-ет, ошибаетесь…
Он еще говорил и говорил что-то - не слишком вразумительное и, наверно, не совсем бесспорное. Это был неподконтрольный взрыв чувства, быть может, вопреки желанию. Но, не встретив на этот раз возражений, Ткачук скоро выдохся и притих в своем углу на заднем сиденье. Ксендзов, пожалуй, не ждал такого запала и тоже умолк, сосредоточенно уставившись на дорогу. Я также молчал. Ровно и сильно урчал мотор, шофер развил хорошую скорость на пустынной ночной дороге. Асфальт бешено летел под колеса машины, с вихрем и шелестом рвался из-под них назад, фары легко и ярко резали темень. По сторонам мелькали белые в лучах света столбы, дорожные знаки, вербы с побеленными стволами…
Мы подъезжали к городу.
1971
БОРИС ВАСИЛЬЕВ
А ЗОРИ ЗДЕСЬ ТИХИЕ…
1
На 171-м разъезде уцелело двенадцать дворов, пожарный сарай да приземистый длинный пакгауз, выстроенный в начале века из подогнанных валунов. В последнюю бомбежку рухнула водонапорная башня, и поезда перестали здесь останавливаться, Немцы прекратили налеты, но кружили над разъездом ежедневно, и командование на всякий случай держало там две зенитные счетверенки.
Шел май 1942 года. На западе (в сырые ночи оттуда доносило тяжкий гул артиллерии) обе стороны, на два метра врывшись в землю, окончательно завязли в позиционной войне; на востоке немцы день и ночь бомбили канал и Мурманскую дорогу; на севере шла ожесточенная борьба за морские пути; на юге продолжал упорную борьбу блокированный Ленинград.
А здесь был курорт. От тишины и безделья солдаты млели, как в парной, а в двенадцати дворах оставалось еще достаточно молодух и вдовушек, умевших добывать самогон чуть ли не из комариного писка. Три дня солдаты отсыпались и присматривались; на четвертый начинались чьи-то именины, и над разъездом уже не выветривался липкий запах местного первача.
Комендант разъезда, хмурый старшина Васков, писал рапорты по команде. Когда число их достигало десятка, начальство вкатывало Васкову очередной выговор и сменяло опухший от веселья полувзвод. С неделю после этого комендант кое-как обходился своими силами, а потом все повторялось сначала настолько точно, что старшина в конце концов приладился переписывать прежние рапорты, меняя в них лишь числа да фамилии.
- Чепушиной занимаетесь! - гремел прибывший по последним рапортам майор. - Писанину развели! Не комендант, а писатель какой-то!..
- Шлите непьющих, - упрямо твердил Васков: он побаивался всякого громогласного начальника, но талдычил свое, как пономарь. - Непьющих и это… Чтоб, значит, насчет женского пола.
- Евнухов, что ли?
- Вам виднее, - осторожно говорил старшина.
- Ладно, Васков!… - распаляясь от собственной строгости, сказал майор. - Будут тебе непьющие. И насчет женщин тоже будут как положено. Но гляди, старшина, если ты и с ними не справишься…
- Так точно, - деревянно согласился комендант. Майор увез не выдержавших искуса зенитчиков, на прощание еще раз пообещав Васкову, что пришлет таких, которые от юбок и самогонки нос будут воротить живее, чем сам старшина. Однако выполнить это обещание оказалось не просто, поскольку за три дня не прибыло ни одного человека.