– Но, дядюшка…
– Что, Жюль?»
Я не знал, как вызвать дядюшку на разговор о молодой еврейке, и в то же время не выдать моих чувств к ней. Я решил осторожно навести его на этот путь.
«Вы мне сказали, что завтра… – и я умолк.
– Что завтра?
– Она к вам придет.
– Кто она?»
Я испугался, что слишком много сказал. «Горячка…
– Горячка?»
Мои вопросы и ответы показались ему до крайности бессвязными и, пробормотав «он бредит», дядюшка удалился. Вскоре послышался стук подкатившей лесенки, и это было все, что напоминало мне о только что пережитом. Я делал невероятные усилия, чтобы заснуть и снова увидеть мой сон, но тщетно. Я не мог даже вызвать в воображении ту действительность, какой я довольствовался раньше. Сон все стер из памяти и ничего нельзя было сделать. Кругом стало пусто. И только мысль о завтрашнем утре помогла мне воскресить прежний образ молодой еврейки, являвшийся мне до моего сна. На всевозможные лады я представлял себе, как она придет к дяде, и беспрестанно думая, каким образом увидеть ее и познакомиться с ней, я составил до безрассудства смелый план.
Увести куда-нибудь дядюшку, встретить ее… поговорить с ней… Но о чем? Надобно знать, о чем с ней говорить – это главное условие выполнения моего плана. Я был в большом затруднении, впервые мне предстояло объясняться в любви. У меня не было других руководств, кроме двух-трех прочитанных романов, но в них, на мой взгляд, так замечательно говорилось о любви, что я не мог и мечтать о подобном совершенстве.
«О если бы я сумел открыть ей мое сердце! – думал я. – Мне кажется, что нет на свете девушки, которая не ответила бы на мое чувство». И я вскочил с постели, чтобы подготовиться к объяснению.
Я зажег свечу, сосредоточился на мгновение и, обратившись к стулу, который я поставил перед собой, начал так:
«Мадемуазель!»
Мадемуазель? Мне не понравилось это обращение. Ну, а как обратиться к ней иначе? Я не знал. По имени? Я не знал ее имени. Я решил, что надо как следует подумать… Я думал долго, но ничего не мог придумать, кроме «мадемуазель». Вот уже сразу и появилось затруднение.
А принадлежит ли она к тому кругу, где девиц обычно так величают? Да полно, разве она для меня такая же девица, как все? Мадемуазель! О нет, невозможно! Не достает только снять шляпу и представиться: «Честь имею…» и так далее. Обескураженный, я опустился на постель.
Раз десять я вновь принимался за свой монолог, но другого начала так и не сумел найти. Наконец, я решил вовсе убрать обращение и тем самым обойти первую трудность.
«Перед вами тот, – продолжал я пылко, – кто живет только вами, кто к вам пылает любовью, чье сердце клянется вечно…
Господи, боже мой! да это же получится четверостишие, того и гляди на крыльях прилетит подходящая рифма». В сильном смущении я снова сел на постель. «Как все-таки трудно выразить словами то, что чувствуешь! – с горечью думал я. – Что же со мной будет? Она станет смеяться надо мной, а еще, пожалуй, пожалеет меня за глупость, и тогда я погиб!» Мысль эта терзала меня, и я чуть было не отступился от моего плана.
Между тем самые разнообразные чувства теснили мою грудь точно в поисках выхода. Множество пылких фраз, возражений, уверений в беспорядке громоздились у меня в голове. Мучимый этим кошмаром, я совсем ослабел.
Чтобы найти какое-то облегчение, я встал и заходил по комнате, изредка роняя отрывистые фразы и слова:
…«Вы не знаете меня, но я живу только вами… только ваш образ… Зачем я пришел сюда?… Я хотел вас увидеть… Я хотел, даже рискуя навлечь на себя ваше неудовольствие, рассказать вам, что есть юноша, который думает только о вас… Зачем я пришел сюда? Я хотел сложить к вашим ногам мою любовь, мою судьбу, мою жизнь… Вы еврейка? Что из того! Вы еврейка, но я буду вас обожать; вы еврейка, но я буду всюду следовать за вами… О, моя дорогая! Где вы еще найдете человека, который будет любить вас, как я? Где вы еще найдете столь нежное и преданное сердце, способное дать вам счастье? Ах, если бы вы могли хоть наполовину разделить мои чувства, вы благословили бы день, когда увидели меня у ваших ног. Вы подарили бы мне надежду, что я не напрасно говорил с вами!»
Я замолчал и вздохнул свободнее. Я излил почти все, что накопилось у меня в душе. В пылу своих признаний я уже представил себе, как молодая девушка краснеет и волнуется, мне уже казалось, что мои слова доходят до ее сердца. Затем, приложив руку к своему сердцу, я прибавил: «О, сжальтесь над несчастным, не повергайте меня, не толкайте меня в бездну. Я могу жить только там, где вы! Ах!… Что это, черт побери? О, дядюшка, дядюшка!»-
Все погибло, погибло безвозвратно, и я чуть не заплакал горькими слезами. Моя страсть возвысила меня в собственных глазах; на некоторое время исчезло все, что отравляло мои мечты: неуверенность в себе, недовольство собой, вечные страхи. Я уже чувствовал себя почти равным моему божеству.
Когда я произнес последние слова признания, я снова приложил руку к сердцу, горевшему так сильно, что оно, казалось, прожигало мою кожу, как вдруг… Нет, я с меньшим отвращением дотронулся бы до холодной змеи, до мокрой жабы… Я оторвал чудовище от моей груди и отбросил его подальше от себя.
В эту минуту, невозмутимый как само Время, в комнату вошел дядя Том. В руке он держал пузырек, подмышкой – книгу. «Да будет проклят ваш Гиппократ! – закричал я в ярости. – Да будут прокляты ваши книги и все, кто… Что вы со мной сделали?… Вы дважды испортили лучшие минуты моей жизни! Чего еще вам надо? Вы пришли отравить меня?»
Ничуть не рассердившись на мою гневную тираду, дядя Том погрузился в свои умозаключения, цепочку которых он оборвал в прошлый раз. Снова убедившись, что я продолжаю бредить, он принял вид тонкого и зоркого наблюдателя. Не придавая значения смыслу моих слов, он стал пристально следить за мной. По моим жестам, срывающемуся голосу и горящим глазам он изучал характер и ход моей болезни, отмечая про себя ее малейшие симптомы, чтобы как можно скорее победить ее.
«Он сорвал пластырь! – прошептал дядя. – Жюль!
– Что, дядя?
– Ложись, мой дружок, ложись, Жюль! Сделай мне одолжение!»
Поразмыслив, я лег в постель; не мог же я доказать дяде, что я не безумец, не открыв ему мой секрет: ведь это разрушило бы мой план, нисколько не убедив его, что я в здравом уме.
«Вот я принес тебе питье. Выпей, дружок!» Я взял пузырек и, притворившись, будто пью из него, вылил лекарство в промежуток между стеной и кроватью. Дядюшка повязал мне голову своим платком, укрыл до самых глаз одеялом, задернул полог над кроватью, закрыл ставни и, вынув часы, сказал: «Сейчас три часа ночи, он должен спать до десяти утра; я приду к нему без четверти десять». И он оставил меня.
Изнемогая от усталости, я на несколько минут задремал. Но возбуждение мое было так велико, что я тотчас проснулся. Я вскочил и стал готовиться к выполнению моего плана. Я смастерил из простыни чучело, по возможности напоминавшее своими очертаниями мою фигуру, повязал ему голову дядюшкиным платком и укрыл одеялом. Затем я вновь задернул полог над кроватью, так как я твердо был уверен, что дядюшка, не отдернет его до десяти утра, как того требовал авторитет Гиппократа. Проделав все это, я подошел к окну.
На улице уже показались молочницы; привратник открыл двери больницы; ласточки принялись за работу. Утренний свет, прохлада, знакомые предметы – все это немного отрезвило меня. Моя затея уже не казалась мне столь заманчивой, и я заколебался. Однако, вспомнив свой сон, я подумал, что, отказавшись от моего замысла, я навсегда потеряю то, чего нет прекраснее на свете, и прежняя решимость вернулась ко мне.
Между тем время шло, послышался скрип дядюшкиного кресла. Я вынул часы: было без четверти десять. Я опрометью выбежал из комнаты, предоставив дяде остаться наедине с чучелом, пока я буду находиться в тиши библиотеки.