— Наверно, клуб очень изменился? — вежливо спросил я, осмелившись заговорить. Но старик уже не слушал. Он даже прищурился, когда уставился сквозь меня куда-то вдаль — возможно, вновь переживая некий досадный эпизод. Выждав пару минут, я принялся разглядывать корешки художественных альбомов в черном переплете — «Донателло», «Сандро Боттичелли», «Джованни Беллини», — которые лежали на столе рядом со мной. Точно такие же имелись в дедовой библиотеке в «Мардене», и мне вспомнилось, как в детстве я целыми днями любовался тонкими оттенками сепии на вкладных иллюстрациях; вероятно, эти фолианты входили в особую серию, издававшуюся в тридцатых годах.
— Вам не холодно, Уильям? — спросил вдруг Чарльз. Я заверил его, что чувствую себя вполне уютно, хотя после яркого солнца, согревавшего улочки, в полутемной комнате было на удивление прохладно. — У нас тут нигде нет солнца — разве что в мансарде. Его заслоняют вон те дома. Мы ведь тут совсем отрезаны от внешнего мира.
Странно было слышать такие слова о доме, стоящем чуть ли не на территории Собора святого Павла, однако, выглянув в окно, я понял, что имел в виду старик. Откуда-то доносился непрерывный слабый гул уличного движения, но маленькие часы тикали гораздо громче; люди мимо дома не ходили, и трудно было представить себе, как в тяжелом, спертом воздухе той комнаты, где мы сидим, шелестит разбросанными повсюду бумагами легкий ветерок.
— У этой улочки сомнительная репутация, — продолжал Чарльз. — В былые времена ее называли «переулком Шлюх»: сюда приходили снимать проституток матросы с лихтеров и прочие темные личности. Упоминание об этом есть у Пипса…[62] сейчас я его вряд ли найду.
— У вас прекрасный дом.
— Вам нравится? Дом весьма необычный, более необычный, чем вы можете себе представить. Я купил его в конце войны — разумеется, после этой треклятой бомбежки здесь были сплошные развалины. Мы с Санди Лабуше бродили тут и прикидывали размер ущерба. Прошло уже несколько лет, но всюду по-прежнему валялись камни, заросшие травой и цветами — надо сказать, очень красивыми. Санди и говорит: взгляни-ка на эту улочку — вон тот участочек, похоже, сохранился неплохо. Мы подошли. Дом можно отремонтировать, Чарльз, говорит он. Вы не поверите, в каком состоянии был этот дом: окна разбиты, изнутри растут какие-то сорняки. Мы расспросили о нем в бакалейной лавчонке, стоявшей тогда напротив. — Чарльз о чем-то задумался и чуть смущенно оглянулся вокруг. — К великому сожалению, лавку давно закрыли, но сын бакалейщика… мой дорогой Уильям, вы и представить себе не можете, как он был красив… семнадцатилетний юноша, разумеется, высокий и сильный. Он таскал мешки с мукой, и ею, словно цветочной пыльцой, были обсыпаны его волосы и руки — разумеется, большие и сильные. Так вот, мой дорогой, сказал потом Санди, если ты его не купишь, то куплю я — просто так, ради интереса. Разумеется, в этом был весь Санди.
Рассказ вызвал у меня улыбку, хотя я понятия не имел, кто такой Санди Лабуше. Это было пока самое длительное словоизлияние Чарльза. В кресле собственной маленькой библиотеки он в гораздо большей степени чувствовал себя хозяином положения, чем во время своих безрассудных и бесцельных странствований по городу. По крайней мере так казалось до тех пор, пока не вошел Льюис с чаем.
— Он поступил на службу в торговый флот и побывал почти во всех странах мира, — сказал Чарльз, глядя, как Льюис осторожно пробирается вперед среди книг, но имея в виду, насколько я понял, красивого сына бакалейщика. — Спасибо, я уверен, что Уильям нальет, если вы соблаговолите поставить всё это сюда.
— Не сомневаюсь, сэр, — сказал Льюис, с шумом швырнув поднос на стол между нами. Большие фарфоровые чашки с тонкими, хрупкими ручками подпрыгнули на блюдцах. — Похоже, он из тех, кто очень хорошо разливает чай, сэр.
По какой-то причине он страшно дулся. Чарльз побагровел от раздражения и беспокойства.
— Сегодня вы делаете из себя посмешище, — пробурчал он.