— Бумага горит!.. Шрифты спасай!
Пулеметная очередь опрокинула наборщика на пороге. Партизаны вытащили его, тяжело раненного, из-под обстрела. А типография сгорела. Лишь остов печатной машины да сплавившиеся в свинцовые комья шрифты нашли в ней партизаны. Можно было считать, что налет не удался.
Чтобы не связывать отряд при отходе, в налет была взята только одна пароконная фура, под бумагу. Завхоз, обшаривший уцелевший от пожара казарменный склад, нагрузил ее доверху английскими солдатскими ботинками на подошве в палец толщиной. Была уже дана команда к отходу, когда прибежал Федя Коровин и показал комиссару сверток обоев.
— У здешнего магазинщика аннулировал! У него целая гора этого добра.
Арсенадзе развернул свиток, полюбовался рисунком, перевернул наизнанку и сказал:
— Подойдет! На одной стороне будем печатать.
Полюбовался обоями и завхоз и сразу понял суть дела:
— Веселая у нас газетка будет! Придется половину фуры освободить.
— Освобождай всю! — приказал Арсенадзе.
— Товарищ комиссар, да вы что? — взмолился завхоз, заломив отчаянно почерневший от костров тропический шлем. — Весна на носу, а у меня ребята сплошь в валенках ходят!
— Головой думаешь, дорогой, или своей мочальной “здравствуй-прощай”? — посмотрел пронзительно комиссар на Вакулина. — Сам говоришь — весна! Сеять надо! Красная Армия придет, чем кормить будем? Понятно или повторить?
— Не надо повторять. С первого раза понятно, — поник завхоз и крикнул партизанам: — Разгружайте фуру, ребята! А ботинки на себя вешайте. Все равно ни пары не брошу!
Уходили по вымершим улицам города с песнями. Шедшие в голове “пикари”, вооруженные пиками, перекованными из кос и вил, горласто орали:
Когда песня “пикарей” долетала до Чепцова, лежавшего на фуре, наборщик дергался и приподнимался, снова порываясь бежать спасать горящую бумагу и шрифты. Дыхание его стало прерывистым и знойным, пряди давно не стриженных волос, влажные от предсмертной испарины, прилипли ко лбу и щекам. Папаша Крутогон, державший голову наборщика на коленях, с испугом смотрел на его лицо, ставшее маленьким, детским, и умолял раненого:
— Семен Семенович, трофей ты мой бесценный, ты натужься и не помирай. Слышишь? Не помирай, говорю…
Очередной номер “Партизанской правды” набирал уже Федя, то и дело чертыхаясь шепотом, когда па верстатку лезла совсем не та, какая нужна была, литера. Ночью, когда тискали на обоях весенний, посевной выпуск газеты, умер Чепцов. Партизаны вереницей шли в лазарет проститься с наборщиком. На груди Семена Семеновича был приколот большой красный бант, а нелепый рыбий рот его круглился в последней улыбке, словно он радовался, что наконец-то выбрал настоящий бант, цвета пролитой в боях рабочей крови.
А в открытую дверь лазарета доносилась из тайги звонкая, победная капель весны.
Сергей Владимирович Диковский
Комендант Птичьего острова
I
Это была на редкость упрямая шхуна. Прежде чем заглушить мотор и вывесить кранцы, “Кобе-Мару” предложила игру в прятки, встав в тени за скалой. Когда этот фокус сорвался, она стала метаться по бухте, точно треска на крючке… Затеяла глупую гонку вокруг двух островков, пыталась навести “Смелый” на камни, ударить форштевнем [3], подставить корму — словом, повторила все мелкие подлости, без которых эти господа никогда не обходятся.
Оберегая корпус “Смелого” от рискованных встреч, Колосков долго водил катер параллельными курсами.
Мы были мокры, злы и от всего сердца желали шхуне напороться на камни. Боцман Гуторов, уже полчаса стоявший на баке с отпорным крюком, высказал это резонное желание вслух и немедля получил замечание от командира.
— А допрашивать эпроновцы будут? — ворчливо спросил Колосков. — Эк, жмет! Чует кошка…
Увлеченный погоней, он не пытался даже вытирать усеянное брызгами, свежее от холода и ветра лицо. Он стоял на ходовом мостике, щурясь, посапывая, не отрывая глаз от низкой кормы, на которой, точно крабы, выделялись два больших иероглифа.
Наконец, ему удалось подойти к японцу впритирку, и двое бойцов разом вскочили на палубу шхуны.
— Конници-ва! Добру день! — сказал присмиревший синдо.
Он стоял на баке возле лебедки и кланялся, точно заведенный.
Сети были пусты. В трюмах блестела чешуя давних уловов. Зато вся команда была, как по форме, одета в свежую, еще не обмятую работой спецовку. Высокие резиновые сапоги (без единой заплатки), подтянутые шнурками к поясам, придавали ловцам бравый, даже воинственный вид.
В пристройке рядом со шкиперской мы отыскали радиста — маленького злого упрямца в полосатой фуфайке. Он заперся на ключ и сыпал морзянкой с такой быстротой, точно “Кобе-Мару” погружалась на дно.
Уговаривать радиста взялся Широких. Он быстро снял дверь с петель и вынес упрямца на палубу, рассудительно приговаривая:
— Отойди… Постучал — и довольно. Я ж вам объясняю по-русски.
После этого мы выстроили японцев вдоль борта и подивились славной выправке “рыбаков”. Судя по развороту плеч и строевой точности жестов, они были знакомы с “арисаки” не хуже, чем с кавасаки.
Мы обыскали кубрик, трюм, машину, но, кроме соленой рыбы, риса и бочки с квашеной редькой, ничего не нашли. Тогда Колосков приказал поднять линолеум в каюте синдо, а сам взял циркуль, чтобы промерить расстояние шхуны от берега.
Вскрывая вместе с Широких линолеум, я видел, как юлит пройдоха синдо. Едва Колосков доказал, что шхуна задержана в наших водах, шкипер уткнул нос в словарь и вовсе перестал понимать командира.
— Ровно миля, — сказал Колосков. — Что вы тут делали, господин рыболов?
— Благодару, — ответил синдо. — Мое здоровье есть хорошо.
— Не интересуюсь.
Синдо наугад ткнул пальцем в страницу.
— Хоцице немного русска воцка? Вы, наверно, зазябли?
Колосков отвернулся и стал терпеливо разглядывать картинки над койкой синдо. Трюк со словарем был стар, как сама шхуна.
Между тем синдо продолжал бормотать:
— Вчера шел дождик… Морская погода, как сердце красавицы, есть холодна и обманчива… Пятница — опасный день моряков…
— Кончили? — спросил Колосков.
— Не понимау… Чито?
Тут командир взял из рук синдо словарик и, захлопнув, сказал прямо в лицо:
— Ну, довольно шуток, я намерен поговорить серьезно.
Нужно было видеть, как повело шкипера при этих словах. Он выпрямился, задрал нос и заскрипел, точно сухое дерево на ветру.
— Хорсо… Я отказываюсь говорить младшим лейтенантом.
— Понятно, — сказал Колосков, пряча карту. — Понятно, господин старший рыболов.
В это время командира позвали на палубу, и тут открылась занятная картина.
Возле шлюпки лежал аварийный дубовый анкерок ведер на пять пресной воды. Боцман шхуны вздумал походя накинуть на бочку брезент, а эту запоздалую заботу подметил Широких. Любопытства ради он выбил втулку из бочки и сильно удивился, почему вода плещется, а не льется на палубу.
Багровый от волнения, он стоял на коленях возле анкерка и, запустив руку по локоть, что-то нащупывал.
Увидев Колоскова, он застеснялся и сказал:
— Что-то плещет, товарищ лейтенант, а шо — неизвестно.
Он пошарил заботливо, как рыбак в вентере, и прибавил:
— Будто щука.
И вытащил новенький маузер.
Потом он воскликнул:
— Лещ, товарищ лейтенант! Окунь, карась!
И на палубу рядом с маузером легли фотоаппарат, индуктор, связка бикфордова шнура, коробочка капсюлей и еще кое-что из “рыбацкого” ширпотреба.
Последней была вынута калька со схемами, нанесенными бегло, но искусной и твердой рукой.
Идти в отряд своим ходом японцы наотрез отказались. К тому же они успели забить в нескольких местах топливную магистраль кусками пробки и войлока. Тогда мы загнали команду в кубрик и, закрепив буксирный конец, с трудом вытащили шхуну из бухты.
…Заметно свежело. Волны стали острее и выше. Всюду осыпались и дымились на ветру белые гребни. Временами волна, разбитая “Смелым”, пролетала над ходовым мостиком, осыпая нас шумными, злыми осколками.
Багровое небо обещало тяжелый поход. Дул лобовой шквалистый ветер, и трос, слишком короткий для буксировки, вибрировал за кормой.
На полдороге к отряду “Смелый” стал зарываться в волну. Вода кипела и металась по палубе, не успевая уйти за борт.
Колосков все чаще и чаще поглядывал назад, на смутно белевшую шхуну. Потеряв самостоятельность, на жесткой буксирной узде, шхуна плелась за нами, раскачиваясь, спотыкаясь о гребни. Вероятно, “Кобе-Мару” было еще труднее, чем нам, потому что трос не давал ей свободно взбегать на волну.
Вскоре стал заметен только бурун, волочившийся у нас на буксире. Берег, черневший по правому борту, исчез. Низкий рев моря, шипение бескрайней воды глушили перестуки мотора. Шквал навалился на катер с такой силой, что разорвал на мостике парусиновый козырек и сорвал со шлюпки чехол.
“Смелый” шел шажком в темноте, вздрагивая и кряхтя от крепких ударов. Ни звезды, ни огня! Командир приказал включить прожектор, а сам отправился на корму, чтобы осмотреть буксировочный трос.
Я стоял на руле и слышал, как, вернувшись на мостик, Колосков отдувался и убеждал себя самого:
— Черт! Не размокнет… Ну, ясно…
Мы думали об одном. Позади нас, на пустынной палубе шхуны, были двое: боцман Гуторов и ученик моториста Косицын. Гуторов был надежен. Подвижной, грубоватый, смекалистый, он был родом из Керби, славного поселка рыбаков и охотников, и держался на палубе прочнее, чем кнехт. Но Косицын… Сколько раз мы вытаскивали его из машины на палубу — зеленого, мутноглазого, вялого. На земле он был весел, по-крестьянски деловит и упрям, а в море размокал, как галета в горячем чае. Что сделаешь, если степная кровь не терпит ни качки, ни сырости!
Чтобы успокоить командира, я сказал:
— Устоит… На воздухе все-таки легче.
— Да? Я тоже так думаю, — ответил Колосков и тут же возмутился: Разговорчики! Да вы что? На компасе или в пивной?
Был виден уже маяк Угловой, когда краснофлотец, следивший за тросом, резко вскрикнул…
Я сразу почувствовал, что катер пошел подозрительно ходко, обернулся и увидел, как позади нас быстро гаснет бурун. Из темноты долетал смятый шквалом голос Косицына:
— …варищ командир…аварищ…анди-ир!
Что он кричал еще, разобрать было нельзя, да мы и не вслушивались. Круто развернувшись, “Смелый” пошел на выручку шхуны.
Прожектор быстро нашел “Кобе-Мару” (среди черной воды она блестела, как моль), обшарил шхуну с обоих бортов, лег на волну… И тут Колосков, сигнальщик и я разом закричали:
— Полундра!
В штормовой ошалелой воде барахтались двое. Они дрались. Оглушенные ударами гребней, они подминали, душили, топили друг друга, разевая рты, чтобы забрать воздух, и задыхались, и слепли в прожекторном свете, не выпуская, однако, горла противника. То и дело пловцы взлетали высоко над нами, над всем глухо стонущим морем и рушились вниз вместе с гребнями волн.
Их разбило. Они снова кинулись навстречу друг другу. А когда мы приблизились к месту схватки и бросили линь, за конец схватился один только пловец…
То был Гуторов.
Окровавленный, ослабевший, он лег ничком, бормоча:
— Там на шхуне… Косицын… один.
— Самый полный! — скомандовал Колосков.
— Есть… амы… полны! — ответили из машины.
“Смелый” вздрогнул и не двинулся с места.
— В машине!
Сачков ответил что-то невнятное. Вода за кормой побелела, корпус затрясся, заскрипел от рывков, и мы поползли со скоростью плавучего крана.
Колосков приказал осмотреть винт. Нас держал трос. Огромный, разбухший ком ворочался за кормой “Смелого”, отнимая у нас ход и маневренность. Вероятно, с палубы шхуны смыло целую бухту манильского троса, и катер, налетев с размаху на снасть, перепутал и намотал на винт метров сто крепчайшего волокна.
Застопорив машину, мы полезли в воду рубить и распутывать петли, а боцман тем временем, клацая зубами, рапортовал командиру, что случилось на шхуне.
…Косицын был на руле. Гуторов осматривал трос. В это время вода разбила стекло штурманской рубки. Услышав звон, японцы стали ломиться на палубу. Гуторов подбежал к кубрику и укрепил дверцу веслом (задвижка была слабовата). И тут из какой-то щели, возможно из канатного ящика, вылез “рыбак”. Он успел рубануть буксирный конец ножом и кинулся боцману под ноги, а шхуну как раз положило на борт…
Что было с Косицыным, Гуторов не знал. Он выпил стакан спирта и, обвязавшись канатом, снова влез в воду.
Скучное дело! Мы очистили винт, но продолжали болтаться на месте: вал был согнут, муфта разболтана, мотор дышал, как затравленный, и “Смелый” не мог даже выгрести против ветра.
Мы превратились в буек, а шхуну уносило все дальше и дальше. Прожектор резал только мачты по клотик. Они долго кланялись морю на все четыре стороны, — маленькие, светлые травинки среди гневной воды — и, наконец, пропали из глаз.
Как мы провели ночь — вспоминать скучно. Скажу только, что, несмотря на десятибалльный ветер, на палубе было довольно жарко, а в трюме, кроме моторной помпы, беспрерывно работали четыре ручные донки [4].
Море разворотило фальшборт от мостика до шпиля, смыло тузик и в довершение всего выдавило стекло у прожектора, сильно порезав осколками сигнальщика Сажина.
Когда рассвело, мы увидели изуродованный катер и злобную тускло-серую воду.
Захлебываясь сиреной, к нам подходил ледокол “Трувор”. Колосков был мрачнее моря. (Если бы только можно было дохромать до порта самим!) Отвернувшись от “Трувора”, он велел готовить буксир.
На рассвете был поднят на ноги весь отряд. Не дожидаясь нашего возвращения в порт, комбриг выслал в море шесть катеров. Пешие и конные дозоры направились вслед за шхуной на юг, осматривая каждую бухту.
В тот день, сменив гребной вал и винт, мы снова вышли в море. Шторм утих, горизонт был чист. Никто из рыбаков на сто миль к югу от Соболиного мыса не видел огней гибнущей шхуны.
Только на четвертые сутки стало известно о судьбе “Кобе-Мару”. И вот что случилось с Косицыным.