— Разве можно переделать весь земледельческий народ в фабричный? — говорил Меженецкий.
— Отчего же нельзя? — возражал Роман. — Это общий экономический закон.
— Почему мы знаем, что закон это всеобщий? — говорил Меженецкий.
— Прочтите Каутского, — презрительно улыбаясь, вставила брюнетка.
— Если и допустить, — говорил Меженецкий, — (я не допускаю этого), что народ переделается в пролетариев, то почему вы думаете, что он сложится в ту, вперед предназначенную ему вами форму?
— Потому что это научно обосновано, — вставляла брюнетка, поворачиваясь от окна.
Когда же речь зашла о форме деятельности, которая нужна для достижения цели, разногласие стало еще больше. Роман и его друзья стояли на том, что нужно подготавливать армию рабочих, содействовать переходу крестьян в фабричных и пропагандировать социализм среди рабочих. И не только не бороться открыто с правительством, а пользоваться им для достижения своих целей. Меженецкий же говорил, что надо прямо бороться с правительством, терроризировать его, что правительство и сильнее и хитрее вас. «Не вы обманете правительство, а оно вас. Мы и пропагандировали народ и боролись с правительством».
— И как много сделали! — иронически проговорила брюнетка.
— Да, я думаю, что прямая борьба с правительством — неправильная трата сил, — сказал Роман.
— Первое марта трата сил! — закричал Меженецкий. — Мы жертвовали собой, жизнями, а вы спокойно сидите по домам, наслаждаясь жизнью, и только проповедуете.
— Не очень-то наслаждаемся жизнью, — спокойно сказал Роман, оглядываясь на своих товарищей, и победоносно расхохотался своим незаразительным, но громким, отчетливым, самоуверенным смехом.
Брюнетка, покачивая головой, презрительно улыбалась.
— Не очень-то наслаждаемся жизнью, — сказал Роман. — А если и сидим здесь, то обязаны этим реакции, а реакция — произведение именно первого марта.
Меженецкий замолчал. Он чувствовал, что задыхается от злобы, и вышел в коридор.
XII
Стараясь успокоиться, Меженецкий стал ходить взад и вперед по коридору. Двери камер до вечерней переклички были открыты. Высокий белокурый арестант, с лицом, добродушие которого не нарушалось до половины выбритой головой, подошел к Меженецкому.
— Арестантик тут, в нашей камере, увидал ваше степенство, — позови, говорит, его ко мне.
— Какой арестант?
— «Табачная держава», так ему прозвище. Старичок он, из раскольников. «Позови, говорит, ко мне того человека». Про ваше степенство, значит.
— Где же он?
— Во тут, в нашей камере. «Покличь, говорит, того барина».
Меженецкий вошел с арестантом в небольшую камеру с нарами, на которых сидели и лежали арестанты.
На голых досках, под серым халатом, на краю нар, лежал тот самый старик раскольник, который семь лет тому назад приходил к Меженецкому расспрашивать о Светлогубе. Лицо старика, бледное, все ссохлось и сморщилось, волоса все были такие же густые, редкая бородка была совсем седая и торчала кверху. Глаза голубые, добрые и внимательные. Он лежал навзничь и, очевидно, был в жару: на маслаках щек был болезненный румянец.
Меженецкий подошел к нему.
— Что вам? — спросил он.
Старик с трудом поднялся на локоть и подал трясущуюся сухую небольшую руку. Он, собираясь говорить, как бы раскачиваясь, стал тяжело дышать и, с трудом переводя дыханье, тихо заговорил:
— Не открыл ты мне тогда, — Бог с тобой, а я всем открываю.
— Что же открываете?
— Про агнца... про агнца открываю... тот юнош с Агнцем был. А сказано: Агнец победит я, всех победит... И кто с Ним, те избраннии и вернии.
— Я не понимаю, — сказал Меженецкий.
— А ты понимай в духе. Цари область приимут со зверем. А Агнец победит я.
— Какие цари? — сказал Меженецкий.
— И цари седмь суть: пять их пало и един остался, другий еще не прииде, не пришел, значит. И егда приидет, мало ему есть... значит, конец ему придет... понял?
Меженецкий покачивал головой, думая, что старик бредит и слова его бессмысленны. Так же думали и арестанты, товарищи по камере. Тот бритый арестант, который звал Меженецкого, подошел к нему и, слегка толкнув его локтем и обратив на себя внимание, подмигнул на старика.
— Все болтает, все болтает, табачная держава наша, — сказал он. — А что, и сам не знает.
Так думали, глядя на старика, и Меженецкий и его сотоварищи по камере. Старик же хорошо знал, что говорил, и то, что он говорил, имело для него ясный и глубокий смысл. Смысл был тот, что злу недолго остается царствовать, что Агнец добром и смирением побеждает всех, что Агнец утрет всякую слезу, и не будет ни плача, ни болезни, ни смерти. И он чувствовал, что это уже совершается, совершается во всем мире, потому что это совершается в просветленной близостью к смерти душе его.