Выбрать главу

Последующие произведения Гоголя — «Миргород» (1835),»Ревизор» (1835), «Петербургские повести» (1835 — 1842), «Мертвые души» (1842 — 1852) — «достраивают» странный, небывалый и достоверный — в читательском восприятии — художественный мир; «население» этого мира не поддается ревизий, границы его уходят в бесконечность, найти ему какое-то удовлетворительное определение пока никому не удавалось: споры кипят второе- столетие. Одно несомненно: все радости и страдания на пути писателя так или иначе связаны с его отношением к истинам Евангелия; без учета этого чтение Гоголя остается ущербным. Как бы ни толковать «Авторскую исповедь» писателя (1852), нельзя не прислушаться к его словам: «Все, где только выражалось познание людей и души человека, меня занимало, и на этой дороге, нечувствительно, почти сам не ведая как, я пришел ко Христу, увидевши, что в Нем ключ к душе человека и что еще никто из душезнателей не всходил на ту высоту познанья душевного, на которой стоял Он.»

Думается, что это признание писателя помогает читателю полнее ощутить свет, идущий от гоголевских творений, где Так причудливо и прекрасно соединились смешное и страшное, пошлое и высокое. Снова вспоминается: «И свет во тьме светит, и тьма не объяла его».

6. «Еще народу русскому переделы не поставлены...»

Рост масштабов и силы воздействия Библии на литературный процесс во второй половине,XIX в. во многом связан с демократизацией русского общества, вызванной отменой крепостного права и другими реформами. Словесное искусство открывает и осваивает новые сферы жизни, все большее место в ней занимают персонажи из народных «низов», где Священное Писание давным давно стало Книгой в самом высшем смысле слова.

Недаром стихотворение Ф. И. Тютчева, которое произвело сильнейшее впечатление на читателей и долго потом вызывало отклики в литературе — «Эти бедные селенья...»* (1855), создает образ Спасителя — странника по Руси, словно бы поднявшего на свои плечи всю безмерность народного страдания:

Отягченный ношей крестной, Всю тебя, земля родная, В рабском виде Царь Небесный Исходил, благословляя.

Сочувственный интерес писателей к «простым людям» — кормильцам и защитникам России — идет из далекой древности, по крайней мере от «Слова о полку Игореве». Одна из самых светлых героинь средневековой русской литературы — мудрая и праведная крестьянская дева Феврония, ставшая княгиней в Муроме («Повесть о Петре и Февронии» Ермолая-Еразма, середина XVI в.). Памятливый читатель увидит внутренним взором целую галерею живых образов той же социальной природы: Анастасия Марковна — жена и соратник Аввакума, фонвизинские Шумилов, Ванька, Петрушка, Еремеевна, Цифиркин, Кутейкин, карамзинская Лиза, радищевская Анюта, грибоедовская Лиза...

Но это лишь предвестие того, что произойдет, когда на страницы книг хлынут необозримой толпой, но с неповторимыми лицами и судьбами мужики, бабы, солдаты, казаки, дьячки, купцы, приказчики, ямщики, дворники, лакеи, мастеровые (всех не перечтешь!), нарисованные И. С. Тургеневым, И. А. Гончаровым, Н. А. Некрасовым, А. Н. Островским, Л. Н. Толстым, Н. С. Лесковым, Ф. М. Достоевским, А. П. Чеховым, В. Г. Короленко... Миропонимание этого необозримого людского моря сложно, многосоставно, столь же консервативно, как и подвижно, не поддается точным и окончательным определениям. Но несомненно, что желая хоть что-то понять в той картине народного бытия, что создана русской классикой второй половины XIX в., надо постоянно помнить о Книге книг. Сокровенные глубины русского народного характера открывает читателю и зрителю драматургия А. Н. Островского. И особенно поучительна в этом отношении долгая история критических и театральных трактовок «Грозы»* (1859). Некоторые из этих трактовок стали событиями в жизни не только литературы и театра, но в движении общественной мысли, в развитии русской культуры. Размышления и споры сосредоточивались преимущественно вокруг образа Катерины Кабановой, и в центре их неизменно был вопрос об отношении этого поразительно живого, целостного, неисчерпаемого образа к внешним обстоятельствам, к «жестоким нравам» Калинова, к семье, куда отдали юную героиню, к «темному царству» вообще. Такая точка зрения, разумеется, неизбежна и необходима. Но она может породить прямо противоположные суждения, как это и произошло в самых знаменитых статьях о «Грозе»: «Луч света в темном царстве» Н. А. Добролюбова (1860) и «Мотивы русской драмы» Д. Н. Писарева (1864). Добролюбов увидел в Катерине «протест против кабановских понятий о нравственности, протест, доведенный до конца, провозглашенный и под домашней пыткой, и над бездной, в которую бросилась бедная женщина». Писарев категорически не согласился с Добролюбовым: он увидел «русскую Офелию», которая «на каждом шагу путает и свою собственную жизнь, и жизнь других людей», которая, «совершив множество глупостей, бросается в воду и делает, таким образом, последнюю и капитальную глупость». Но сама эта полярность в позициях двух талантливых критиков, истинных «властителей умов», современной им молодежи, явилась, думается, результатом недостаточного внимания к тому, как относится Катерина к самой себе, как изобразил драматург ее внутренний мир, ее духовную эволюцию. Эта односторонность, продиктованная господствовавшим долгие годы обыкновением рассматривать художественные произведения прежде всего как выступления в общественной борьбе, вызвала и снижение интереса школьников к гениальной пьесе. Юные читатели втягивались в спор о том, нужны ли Катерины освободительному движению, («луч» — не «луч», сильный характер — слабый, незрелый, путаный характер). И, вряд ли осознавая это, превращали живой, объемный, динамичный образ в плоский тезис. Между тем, Островский с отцовской любовью рисует становление своей героини — становление, завершившееся, к его великому горю, смертью, но смертью, возвышающей человека. Для автора громадное значение имеет естественная приобщенность Катерины к христианскому мировосприятию, к светлому единению веры, добра, чистоты, чуда, сказки. Эту особенность образа героини критики, конечно, замечали; тончайший анализ детских впечатлений и мечтаний Катерины можно найти в статье Добролюбова, которую в школе обычно сводят к мысли, вынесенной в заголовок. Но и Добролюбов относит впечатления героини, полученные в материнском доме, к явлениям «темного царства». «Всмотритесь хорошенько: вы видите, что Катерина воспитана в понятиях, одинаковых с понятиями среды, в которой живет, и не может от них отрешиться, не имея никакого теоретического образования. Рассказы странниц и внушения домашних хоть и перерабатывались ею по-своему, но не могли не оставить безобразного следа в ее душе: и действительно, мы видим в пьесе, что Катерина, потеряв свои радужные мечты и идеальные, выспренние стремления, сохранила от своего воспитания одно сильное чувство — страх каких-то темных сил, чего-то неведомого, чего она не могла ни объяснить себе хорошенько, ни отвергнуть.» Справедливо. И несправедливо, потому что эти же самые понятия воспитали и ее бесстрашие, прямоту, непримиримость к насилию и лжи. И если верно, что пьеса — луч света, то сам этот образ появляется в воспоминаниях Катерины о ее детстве: «А знаешь, — рассказывает она Варваре о церкви, куда «до смерти любила ходить», — в солнечный день из купола такой светлый столб идет, и в этом столбе ходит дым, точно облака, и вижу я, бывало, будто ангелы в этом столбе летают и поют.» И боится она в конечном счете только своей совести: «Не то страшно, что убьет тебя, а то, что смерть тебя застанет, как ты есть, со всеми твоими грехами, со всеми помыслами лукавыми.» Если бы не было у Катерины веры в святость библейских заповедей, не было бы и ее трепетного и несгибаемого характера: была бы еще одна тайно своевольная Варвара, которая греха не боится — лишь бы все оставалось шито-крыто. Знаменательна вот какая деталь: Варвара, слушая рассказы Катерины о жизни в материнском доме, о цветах, молитвах, странницах -богомолках, замечает: «Да ведь и у нас то же самое». Такую же, по сути, мысль высказывает и Добролюбов, говоря о понятиях Катерины, общих с понятиями среды. Катерина отвечает Варваре со своей интуитивной проницательностью: «Да здесь все как будто из-под неволи.» Но меняется ли смысл заповедей от того, как они принимаются — свободно или подневольно? Не все ли равно, скажем, как блюсти нравственную чистоту — добровольно или под страхом наказания? И разве не одинаково смотрят на грех прелюбодеяния Марфа Игнатьевна и Катерина? Тут есть над чем подумать.