В моменты нашего с ней сопереживания, — думаю, это правильное слово, — я проникался к ней удивительной нежностью, мне хотелось прижаться к ней, согреться в ее чувстве. Это стало вершиной моего обмана. Она радовалась — искренне радовалась — моему удовольствию, но стоило только Л. появиться снова, и я уже не мог без него. Он смеялся надо мной, над моими мучениями. Постоянно говорил, что я должен жениться, завести детей и дачу, вести жизнь мирного обывателя, каким, в сущности, по его мнению, и являюсь. Я страшно злился на него — и еще больше хотел. Смотрел на его тело и сгорал. Иллюзия того, что она чувствует то же самое, когда смотрит на меня, была подобна материализации отражения!
Л. привлекало во мне другое, не мое тело — не мое тепло, он просто любил смотреть, как я работаю. Тихо садился рядом, старался понять мой замысел, повторял мои движения кистью. Даже немного учился рисовать, что при его взрывной и взбалмошной натуре был верх старания и прилежания. Он копировал меня, мои движения, перенимал мои привычки. И все это только для того, чтобы однажды, тряхнув головой, сбросить их, как конь нерешительного седока, и исчезнуть.
Я учился у нее терпению. Как она меня ждет, как терпеливо переносит отказы, как ничего не хочет взамен. Часто я задумывался — за что она меня так любит? Ведь я для нее ничего не сделал! Однажды я спросил у нее об этом, а она ответила: «Просто ты есть». Эти ее слова: «Просто ты есть» — я чуть не заплакал. Сжал ей руку. Господи, если бы я только мог в нее влюбиться! Я физически ощутил боль, оттого что никак не могу ее полюбить!
Тяжелее всего было то, что она винила во всем себя, считала, что дело в ней. Что это она недостаточно хороша, недостаточно сексуальна, красива, умна и еще бог знает что. Я постоянно говорил: «Ты замечательная. Лучше всех», а она глядела на меня, давая понять, что считает мои слова ложью. «Если я и вправду такая, тогда почему ты меня не любишь?» или просто «Ты меня не любишь», — говорили ее глаза.
В сущности, и то и другое ей было все равно. Она просто с этим смирилась — главным стало то, что она любит меня, а я не против этого. Пусть любит, если ей так хочется. И все было как было. Временами я возобновлял попытки в нее влюбиться. Старался вести себя как влюбленный. Даже попытался ее поцеловать, но ничего не почувствовал, а она вся задрожала от страсти. Я бы все отдал за ответную дрожь, поверьте мне. Верьте мне!
М. подался всем телом в сторону Ноа, но тут же со стоном откинулся обратно — даже с уколом морфина он испытывал сильнейшую боль при каждом, даже самом легком и незаметном, движении. Сделанное усилие стоило ему нескольких минут нестерпимых страданий, было видно, как его потрескавшиеся губы сжались, скривились, скорчились в невыносимой для человека муке. Отдышавшись, он продолжил:
— Однажды она спросила, что мне от нее нужно, и я честно ответил — ничего. Она отвернулась и сказала, что нам лучше не видеться больше. Ее руки были нервно сцеплены в замок. «Прощай», — сказала она и сделала несколько шагов. Я молчал. Она стояла несколько секунд спиной ко мне, но не шевелилась. Потом повернула голову: «Если я сейчас уйду, то уйду навсегда», и так смотрела, словно сверлила меня… «Мне будет ее не хватать», — подумал я, но решил, лучше пусть уйдет. Так она не будет надеяться, встретит кого-нибудь. Она постояла еще немного, потом очень медленно пошла. Оглянулась дважды или трижды: «Позови, останови меня!» — но я молчал. Даже не смотрел на нее, отстраненно курил сигарету. Пусть она уходит! Лишить ее надежды — лучшее, что я могу. Сохраню о ней только самые нежные и добрые воспоминания — других все равно нет. Женщина, женщина, женщина — только ее образ для меня за этим словом, а потом я узнал, что ее не стало. Вы себе представить не можете, что я пережил! Даже Л. как-то отошел на второй план. Я рисовал ее по памяти. Десятки набросков. Л. ревновал — однажды сорвался и крикнул, что она, даже мертвая, не оставляет меня в покое, что она специально это сделала. Я его ударил. Он тогда притих как-то, потом схватил куртку, бросился к двери, а возле самого порога остановился. Сел в коридоре, несколько минут было тихо, потом он вернулся в комнату, обнял меня за плечи и сказал, что не уйдет больше. Я спросил, почему, а он ответил: «Она покончила с собой, думая, что мы вместе, а если бы я сейчас ушел, то получилось бы, что она умерла зря, понимаешь?» Я не ожидал такого от него, мне даже в голову не приходило, что он, такой насмешливый женоненавистник, на самом деле восхищался и завидовал силе ее чувства!
Мной овладела маниакальная страсть взять что-нибудь на память о ней. Это и заставило меня прийти к вам. Помните? Ваша мать открыла дверь и молча отступила. Помню, необыкновенно поразило меня тогда обилие искусственных цветов в вашей квартире — я столько сразу никогда до этого не видел. Искусственные розы, лилии, всевозможные гирлянды превращали помещение в какой-то сплошной дешевый погребальный венок. Извините…
М. слегка замялся, потом продолжил.
— Я прошел в ее комнату. Не помню, как угадал, что это ее. Удивился, что вещи разбросаны по полу, на стенах плакаты, календари. Я представлял ее комнату по-другому, «девичьей светелкой» — белой, очень скромной и чистой. Ваша мать сказала, что ничего не трогала, и я могу унести все, что захочу. Моя фотография в рамке стояла на столе. Знаете, только она умела удачно меня фотографировать…
Я не знал, что взять. Огляделся. Сел на кровать. На этой кровати она умерла. Подушка сохранила черные разводы от туши. Я погладил эту подушку — немую свидетельницу всех ее переживаний и грез, — и решил, что возьму именно ее. Когда я приподнял подушку, то увидел под ней тетрадь.
Вот она. Почему-то женщинам нравится цвет плоти.
Единственной двигающейся рукой М. подвинул к Ноа розовый предмет, который до этого незаметно лежал у него сбоку, между телом и стеной. Ноа вздрогнула, эту тетрадь она и вправду несколько раз видела у сестры, но не обращала внимания. М. улыбнулся, приняв испуг Ноа за всплеск чувства.
— Смешная, правда? Написано: «Дневник для девочек». Весь в сердечках. Как вы понимаете, я открыл и начал читать, честно признаться, не мог оторваться. Здесь все про меня. Прекратил, когда сгустились сумерки, — букв не стало видно, и я понял, что засиделся. Прочтите теперь вы, чтобы простить меня, не винить в ее смерти. Она никогда меня ни в чем не винила.
«Но он чувствует себя виноватым», — подумала Ноа, погладив свой живот.
— Да, я чувствую себя виноватым, — испугал ее чтением мыслей М. — За то, что сразу не сказал ей о том, что никогда в жизни не хотел женщину! Но не сказал лишь потому, что всегда надеялся, что однажды встретится такая женщина, которую я захочу, полюблю — в полном, целостном смысле этого слова, со страстью и нежностью одновременно. Я боялся соврать, понимаете? Но страсть… Страсть острее, когда она опасна, когда она запретна! Я желал Л. сильнее всего на свете, потому что понимал смертельность и безысходность своей любви — она ведь губительна, это табу! Мы ведь как бельмо для вас, мы смердящие источники разложения вашей морали, ваших «устоев общества» — язвы, которые должны быть выжжены огнем и серой. Содом! Лик смерти над нашей постелью — как самый последний закат… Я любил Л., страсть сжигала меня! Я горел! Каждый раз был последний! Понимаете? Это был мой ад — каждый раз без надежды на завтра! Нет, вы не можете понять. Грех может быть дороже рая, дороже жизни, души!!!
М. стонал, бинты безжалостно врезались ему в обгоревшее мясо.
Ноа гладила свой живот, глядя, как М. бьется в предсмертной агонии. Ребенок вел себя спокойно, даже слишком.