В доме тихо. Онан запирает дверь, поворачивается. Они снова вместе — двое любящих и любимых, никто не потревожит их счастья. Обнаженное тело Онана медленно приближается к своему двойнику, руки соприкасаются с гладкой поверхностью стекла. Зеркало нагревается его теплом, запотевает от горячего и влажного дыхания, долгий поцелуй. Головка члена, словно алый бутон, раскрывается на глазах, тянется вперед, мгновение… и, уткнувшись ею в еще прохладную гладь стекла, Онан ловит чарующий трепет, что стремительным потоком пробегает по его возбужденному телу. Счастье… Поцелуями он осыпает свою белую руку, плечо, шею…
Он одновременно и любящий, и любимый, их ощущения синхронны — он и целующий, и вкушающий поцелуй. Единство, перерастающее в единение. Чувственная рука ласкает его шею и грудь, чутко и нежно сжимает горячую плоть, проникает в самые потаенные уголки его тела, пощипывает, натягивает, скользит. Слезы радости орошают лицо, ноги дрожат от сладостного напряжения, он не выпускает себя из объятий, тихий стон срывается с влажных уст, и зеркало благодарно принимает в себя прекрасные вожделенные брызги, немедленно обрамляя их лучащейся радугой распадающегося света. Онан улыбается, смеется, как маленький мальчик, и через мгновение его влажный язык игриво и жадно слизывает сладковатую сперму. Обмякнув, Онан какое-то время сидит неподвижно, облокотившись на свое отражение в зеркале, потом чуть отклоняется и, выгнув спину так, что позвонки, кажется, вот-вот проткнут шелковистую кожу, целует свой член.
Постель принимает его — счастливого, опустошенного. Собственная его — не его рука — ложится кольцом вокруг шеи, он целует эту ласкающую руку, ощущая трепет — и призывный, и ответный. Ладонь некоторое время скользит по его щекам, трется тыльной стороной о щетину, он зарывается носом в самую ее мягкую, теплую, как живот кролика, середину.
— Я люблю тебя, — нежно, чуть слышно произносит он, сливаясь с рукой в долгом поцелуе.
Его комната всегда полутемная, со спущенными шторами, глухой дубовой дверью, тремя замками и цепочкой — это маленькое длинное углубление в рифе, куда он заползает и где чувствует себя в относительной безопасности. Онан бежит к огромному зеркалу, снизу до верху наполненному им самим, его комнатой, чтобы окунуться в прозрачную поверхность и свежим, чуть замерзшим, влезть в мягкую, пахнущую только им постель. Забыться…
В соннике матери Онан как-то прочитал: «Однажды мудрецу Чжуан Цзы приснилось, что он — красивая бабочка. Проснувшись, мудрец стал размышлять: кто же он на самом деле? Чжуан Цзы, которому приснилось, что он красивая бабочка, или же красивая бабочка, которой сейчас снится, что она — Чжуан Цзы».
Ежедневно сразу после пробуждения Онан окунается в дневной кошмар: завтрак с семьей, институт, пиво с друзьями, ужин с семьей, разговор с отцом. Последнее изматывает. Его возлюбленный мечется в зеркале, полный отчаянья. А Онан невыносимо страдает, оттого что сам ничем не может ему помочь. Воронка собственного бессилия затягивает, сжимает и растирает в пыль! Когда эта явь становится нестерпимой, Онан бежит к спасительному зеркалу. Желанный, нежный, любимый раскрывает ему объятия. Они целуются, занимаются любовью еще и еще и, наконец, совершенно измученные, выжатые, счастливые, опускаются на горячие, влажные простыни… Ради этого хрупкого зеркального счастья Онан снова и снова находит в себе силы пережить ужас нового дня.
У себя Онан был в безопасности, пока предательски засохшие пятна на полу, зеркале, простынях не выдали его.
— Ты — идиот? Объясни мне, ты — идиот?! Скажи: «Да»! В твоем возрасте только идиот еще может заниматься… — отец поперхнулся от возмущения, — заниматься этим! — Иуда навис над своим младшим сыном как гигантский спрут. Одежда делает жалкие усилия спрятать Онана в своих мягких складках. Однако отец своим тонким длинным щупальцем-взглядом забирается в его мешковатую раковину и цепко держит за комок пульсирующих нервов. Онан сжимается, прикрывая руками пах.
— Ты будешь отвечать или нет?! — конечности спрута выстрелили из гигантского тела.
Онан забился в самый дальний угол своей раковины. У него ощущение, что, как только он хоть чуть-чуть расслабится, щупальце схватит его за горло, выдернет наружу и отправит прямо в хищно разинутую пасть, где три ряда острых, как бритва, зубов растерзают его. Онан молчит, широко расставив трясущиеся ноги, старательно удерживая полный ужаса взгляд на носке правого ботинка. Отец ревет, сотрясая раковину сына, но не может ни влезть в нее целиком, ни достать Онана оттуда. Оттого он все более яростно пытается дотянуться до него самым тонким из своих щупальцев — взглядом, болезненно обжигая ядовитыми стрекалами…
Убедившись в бесполезности лобовой атаки, Иуда вынул взгляд и принялся кружить по кухне.
— Онан, ты можешь объяснить мне, как ты собираешься дальше жить? А?
Онан зажмурил глаза. Щупальца нашли другой путь в его раковину — через уши. Болезненные мелкие уколы рассыпались внутри.
Иуда, собственно, забыл, что намеревался мягко и доверительно поговорить с сыном «о половых вопросах». И сейчас, расхаживая вокруг насмерть перепуганного, бледного Онана, брызжа слюной, горя возмущением, обрушивает на его голову железобетонные аргументы в пользу прекращения занятий мастурбацией. Последнее свидетельствует «о врожденном дебилизме» и может повредить как самому Онану, так и всем окружающим, да еще так глобально, что вся «жизнь его неминуемо порушится», а родители покроются «несмываемым позором». Онан, сиречь «гнусный червь-паразит на теле общества», а все ему подобные обитатели земного шара в целом — «сборище паразитов», лишенное напрочь «уважения к старшему поколению и вообще ко всему святому».
«Червь-паразит» — обезвреженный, размазанный по рельсам исправления — зажался в самый темный угол кухни, крепко зажмурившись, совершенно парализованный, не смеющий закрыть уши руками. Поднятие рук к ушам послужило бы отцу сигналом, что эти самые руки надо немедленно схватить, оторвать от ушей и начать тыкать ими в глаза Онана с криком:
— Вот что ты этими руками с собой делаешь?! Кастрировать тебя надо!
И безумный, безотчетный, всеобъемлющий ужас заставлял руки крепко и решительно держаться друг за друга. Так что ногти белели, и расцепить пальцы можно было бы только путем последовательного отрезания их кусачками.
— О, горе мне, горе! — восклицал Иуда, раскидывая щупальца в точности так, как король Лир в спектакле, поставленном осьминогами.
Но ужаснее всего сильнейший яд, который и причиняет Онану острейшие страдания, — это полная и безоговорочная правота отца. Да, Онан любит себя! В самом низком, самом скотском, самом пошлом смысле! Но он даже не представляет для себя другой жизни. Он не знает другого себя! Потому-то, сгорая от страха и стыда, отмалчивается, глубоко прячась в своей мягкой, плохо предохраняющей от ударов, раковине.
Иуда, величественно раскинув черные щупальца, стоит в трагической позе несчастного отца идиота. Прочная цепочка «отец—сын» состоит из неразрывных звеньев, исчезновение хоть одного из которых прекращает ее существование как цепи. Иуда — убежденный семьянин: семья для него — это нерушимая твердыня, оплот, тыл…
— Я же добра тебе хочу! — Иуда молитвенно воздел сложенные аккуратными косичками щупальца к скорчившемуся на табурете Онану. — Ну кто еще научит тебя жизни, если не я? Онан, сынок, пожалуйста, одумайся, возьмись за себя, пока не поздно! Я ведь всего лишь хочу, чтобы ты был нормальным человеком, чего-то добился, имел семью, работу, уважение… Я ведь люблю тебя, сынок!
Иуда обхватил руками голову сына и, сжав свои щупальца в пучок, втиснул свой металлический взгляд в его расширенные от ужаса глаза, отчего те немедленно наполнились слезами. Увидев в этом проявление грубой сыновней любви, отец даже смахнул рукавом набежавшую слезу умиления.