Они сидели какое-то время молча.
– Она еврейка, твоя жена? Это с ней ты был, когда мы столкнулись в калитке?
П. был неприятен фамильярный тон, грубоватые расспросы неотёсанного мужлана, каким казался Бруно Хайм. Ему хотелось уйти, он сам себе недоумевал, зачем зашёл в беседку, видя в ней кого-то. Но странно, что-то задерживало его возле загадочного одиночки. П. соврал, что Амали не еврейка. Почему-то ему показалось постыдным признавать это перед Хаймом, словно бы они солидарны в том, что являются представителями иной расы. Ему стало противно и стыдно от этой вульгарной мысли в сторону Амали. Он воображаемо ударил себя пару раз и чуть дрогнул мышцами скул.
П. наблюдал, как Бруно медленно несёт стакан к невидимым за густотой усов губам, как потягивает свой портвейн, как медленно ставит стакан в тоже место и нарочито не смотрит на собеседника, словно бы этот разговор вовсе ему не нужен и инспирирован исключительно гостем. П. чувствовал себя каким-то зелёным мальчишкой, потому что только и делал, что отвечал на расспросы Хайма, а сам ничего не задавал. Складывалось ощущение, что Бруно ведёт разговор так, как ему нужно и не допускает иного, не помышляет даже выкладывать что-либо о себе.
– Твоя жена была похожа на неё.
– На кого?
– Вообще-то в моей жизни их было много, как говорил мой отец: «у настоящего мужчины должно быть столько женщин, сколько лет он живёт». Каждый вечер вот так сижу и вспоминаю то одну, то другую. И все они похожи на твою жену. Все женщины похожи. Говоришь: «поверни здесь налево» и она обязательно крутанёт руль направо. Они все одинаково падают с края в глубокую бездну запрета, одинаково сверкая своими глазками по всему, что способно принести им хоть какую-то пользу. Мы бестолково тратим на них своё драгоценное время, когда столько всего можно успеть. А потом уже поздно. Они разобрали тебя всего на большие и маленькие куски – тебя для себя самого не осталось. Сидишь в одиночестве и тянешь вино. Оно горчит, если ты не знаешь конечной цели для-себя-бытия; оно слаще, если ты смог додуматься сам и уверенно ждёшь дня, когда число в твоём решении той самой задачи сойдётся с Господним.
Он звонко отхлебнул последнее из стакана и сразу взялся за бутылку, вылив её остатки прямо в глотку.
– Я буду звать тебя Маленький принц, – бросил он, сморщившись.
Это возмутило и озадачило П. одновременно. Он не находил, что сказать, но протестовать побаивался. В груди билось желание поставить старика на место, но останавливало странное чувство, будто тебе лет десять и ты разбил соседу окно. Он учит тебя здесь жизни, великодушно прощая детскую шалость. – Неужели я такой безнадёжно робкий и жалкий, – думал он огорчённо.
– Не обижайся, – невозмутимо продолжал Бруно, – это не потому, что я хочу тебя как-то принизить. И потом, ты ведь сам придумал имя своей жене, её на самом деле зовут иначе и не спрашивай, откуда я это знаю. Мы все субъективные идеалисты-твари и ты – первый из всех. Себя у меня хватает скромности не считать. Твоя жена примирилась только потому, что думает о тебе совсем иначе. Когда наступит тёмная мгла сомнений в искренности окружающих тебя людей, сумерки её в один момент погасят свет твоих дней. А всё потому, что ты узнал вдруг истинное отношение людей с приветливой улыбкой и взглядом. Их глаза на самом деле смеялись над тобой, пока ты видел птиц в бескрайнем голубом просторе, они злорадствовали, завидовали и мечтали причинить тебе боль, ждали случая, когда можно будет развернуться спиной и не слышать крика о помощи. Эти глаза намеренно отказывались встать на твою сторону, с их молчаливого согласия тебя изгоняют и забывают навсегда. Ты говорил этим глазам искренне о своём ощущении мира, они же не чувствовали и не слышали тебя. Однажды и ты поймёшь, что ошибся в людях; поймешь, что ещё очень долог путь к себе самому.
Он помолчал некоторое время, опустив хмельной взгляд.
– Я не старик. Морщины, которые ты видишь на моём лице не от старости, а от того, что я напряжённо искал годами.
– Что? – вдруг несдержанно выпалил П.
– Решение той самой задачи.
Его глаза поблёскивали на свету садового фонаря, освещавшего развилку узеньких дорожек возле беседки. Казалось, его застывшее лицо безучастно к собственному откровению. Словно он оглядывался на себя прошлого, как на безнадёжно загнанного зверя, которого пришлось пристрелить. Создавалось впечатление, что ему вовсе не жаль тех людей, которые были рядом, тех, кто мог бы его окружать – пусть они все разом погибнуть от огромной бомбы в следующий миг – ему будет всё равно. Он перевозчик душ, его работа безучастно, скрывшись плотной тканью капюшона, перевозить тени через страшную огненную реку. Он садиться в свою мистическую лодку с той же обыденностью, как подчинённые П. садятся ранним утром в провонявший бензином автобус и едут на службу. В этом окаменевшем человеке есть что-то от полярного дня – он пронзительно белый и застывший – остекленелый кол-мороз бьёт по ушам звенящей километровой пустотой. Чудовищное безразличие снеговой белизны к живому и дышащему на этом большом, оголённом лбу, за перепутанными дебрями длинных бровей, в сощуренных, едва различимых стёклышках роговицы. Каким далёким кажется П. сидящий рядом с ним человек. Достаточно протянуть руку и П. заденет живую материю кожи, за которой движется теплота крови, но почему это невозможно? Столько человеку думается всего, что не доступно его чувственности; разумом человек воображает огромные пространства и объёмы, моделирует проекции далёких планет и светил. А сегодня, южной, уютно тёплой ночью П. сидит рядом с одиночкой и не может себе его разъяснить.