Тут я должен заметить, что Гилберт начал свою карьеру, кажется, в Колорадо, актером на роль молодого человека. А может, это было в Канзасе. Гилберт смертельно ненавидел Канзас. Он там родился и вырос, но по его рассказам об этом штате невозможно было понять, когда это было, в нынешней его инкарнации или предыдущей. Актерская закваска сидела в нем крепко, и даже во времена Андерсон-Крика в нем проскальзывали повадки человека, умеющего привлечь внимание публики. Они проявлялись, когда он трезвел, тогда в его голосе появлялась уверенность, тогда он надевал костюм в черно-белую клеточку, напомаживал волосы, клал в нагрудный кармашек слегка надушенный платок, наводил глянец на башмаках, потягивался, расправляя мышцы, и вальяжно расхаживал по воображаемому помосту воображаемой бильярдной, где проводил воображаемые часок-другой с Падеревским[74]. Когда он вновь обретал форму, то обычно возвращался к незаконченному разговору о том, как несравненно хороши Селин[75], Достоевский или Вассерман[76]. Ежели он был настроен саркастически, то брался за Андре Жида[77] и топил его в ванне с серой и аммиаком. Однако я несколько отвлекся...
Музыка! Как-то ночью, часа в два, дверь нашей хибары с треском распахнулась, и не успел я сообразить, что происходит, как кто-то яростно вцепился мне в горло. Сомнений не было — это не сон. Потом голос, пьяный голос, который я сразу узнал, рыдающий и жуткий, проорал мне в ухо:
— Где эта проклятая штуковина?
— Какая штуковина? — прохрипел я, пытаясь расцепить пальцы, сомкнувшиеся вокруг моего горла.
— Радиоприемник! Где ты его прячешь?
Он отпустил меня и бросился обшаривать дом, расшвыривая все вокруг. Я вскочил с кровати и попытался его утихомирить.
— Ты ведь знаешь, у меня нет радио! — кричал я. — Что с тобой происходит? Какая муха тебя укусила?
Не слушая меня, он продолжал искать, разбрасывая вещи, яростно отдирая ногтями обои, круша посуду и кухонную утварь. Ничего не найдя, он вскоре остановился, все еще сыпля яростными проклятьями. Я уже думал, что он повредился умом.
— В чем дело, Гилберт? Что случилось? — говорил я, держа его за руку.
— В чем дело? — завопил он, и я даже в темноте почувствовал, как он прожигает меня взглядом. — В чем дело? Сейчас узнаешь, идем! — Он схватил меня за руку и потащил на улицу.
Пройдя несколько ярдов в сторону своего дома, он внезапно замер и, вцепившись в меня, крикнул:
— А теперь? Теперь ты слышишь?
— Что я должен слышать? — спросил я невинно.
— Музыку! Я просто с ума схожу: одна и та же музыка все время.
— Может, это в твоем доме она играет, — предположил я, хотя был совершенно уверен, что музыка звучит в нем самом.
— Сейчас ты узнаешь, где она играет, — сказал Гилберт, ускоряя шаг и таща меня за собой, как дохлую лошадь. Я слышал, как он, шумно дыша, что-то бормочет о моем «коварстве».
Подойдя к своему дому, он бросился на колени и принялся шарить, по-собачьи принюхиваясь, в кустах и под крыльцом. Чтобы не отставать от него, я тоже стал на четвереньки и принялся искать спрятанный приемник, передающий Пятую симфонию Бетховена. Обшарив таким манером все вокруг дома и под ним, насколько доставали руки, мы разлеглись на земле, глядя на звезды.
— А музыки-то больше не слышно, — сказал Гилберт. — Обратил внимание?
— Ты чокнутый, — ответил я. — Музыка звучит всегда, ни на миг не смолкая.
— Скажи честно, — попросил он примирительно, — где ты его спрятал?
— Ничего я не прятал, — сказал я. — Музыка там... в ручье. Разве не слышишь?
Он перевернулся на бок, приложил ладонь к уху и стал напряженно вслушиваться.
— Ничего не слышу, — признался он.
— Странно. Прислушайся! Вот, теперь это Сметана. Ты знаешь эту его вещь... «Из моей жизни»[78]. Слышно так ясно, просто каждую ноту.
Он перевернулся на другой бок и снова приложил ладонь к уху. Через несколько секунд лег на спину и улыбнулся улыбкой ангела. Потом рассмеялся и сказал:
Теперь я понял... мне это снилось. Мне снилось, что я дирижирую большим оркестром...
Но ведь такое не впервые с тобой происходит, — прервал я его. — Это-то как ты объяснишь?
— Пьянство, — ответил он. — Слишком много я пью.
— Нет, не в том дело, — сказал я. — Я слышу музыку точно так же, как ты. Только я знаю, откуда она берется.
Откуда же? — поинтересовался Гилберт.
Я уже говорил... из потока.
Хочешь сказать, что кто-то спрятал ее в ручье?
— Совершенно верно. — Я сделал должную паузу и добавил: — И знаешь, кто?
— Нет.
— Господь!
Он принялся хохотать как ненормальный.
— Господь! — вопил он. — Господь! — потом все громче и громче: — Господь! Господь! Господь! Господь! Господь! Нет, вы только послушайте его! Ну и ну!
Он корчился от смеха. Пришлось встряхнуть его как следует.
— Гилберт, — сказал я со всей мягкостью, на которую был способен, — если не возражаешь, я пойду спать. А ты спустись к ручью и убедись сам. Это под мшистой скалой, что слева, подле моста. И никому не говори об этом, ладно?
Я встал и тряхнул ему руку на прощанье.
— Помни, — повторил я, — никому ни звука, ни единой душе!
Он приложил палец к губам и прошептал:
Ш-ш-ш! Ш-ш-ш!
Все, что из ряда вон, идет, как говорят в округе, из Андерсон-Крика. И виной тому, как пить дать, «художники». Ежели от заблудившейся коровы таинственным образом останутся одни кости, значит, ее забил и разделал кто-нибудь из Андерсон-Крика. Ежели проезжий автомобилист собьет на шоссе оленя, то он всегда отдает тушу какому-нибудь нищему художнику в Андерсон-Крике, но никогда мистеру Брауну или мистеру Рузвельту. Ежели как-нибудь ночью развалят старую брошенную хибару и унесут двери и оконные рамы, то это непременно дело рук кого-нибудь из шайки обитателей Андерсон-Крика. Если кто-то устраивает купание под луной в серных источниках — совместное, мужчин и женщин, купание, то это опять шайка из Андерсон-Крика. Такова, по крайней мере, легенда. Как однажды заметил в моем присутствии один из старожилов: «Да это просто шайка гермафродитов!».
Ну и конечно же, первая в Биг-Суре летающая тарелка появилась над Андерсон-Криком. Малый, от кого я это услышал, сказал, что все случилось ранним утром. Похожа она была больше на дирижабль, чем на абажур. Подлетела к берегу, видно ее было совершенно отчетливо, потом удалилась в сторону моря, но дважды возвращалась. Несколько дней спустя тарелку видели еще дважды — раз на рассвете, а другой раз в сумерках — люди, купавшиеся в серных источниках. А как-то, когда я крепко спал, меня разбудил мой приятель Уолкер Уинслоу, чтобы я тоже стал свидетелем странного явления, происходившего прямо над океанским горизонтом. Мы наблюдали странные перемещения какого-то объекта, напоминавшего звезды-близнецы, которые кружили над невидимой точкой минут двадцать, после чего ослепительно вспыхнули и пропали. Но на другой день радио Побережья сообщило о происшедшем — о появлении летающих тарелок. После этого многие мои друзья рассказывали о летающих тарелках, об огнях, следовавших за их машиной, и тому подобном. Никто из них не был ни пьяницей, ни наркоманом. Некоторые и вовсе относились откровенно скептически ко «всему этому помешательству». Один из самых впечатляющих рассказов о тарелках я слышал от Эрика Баркера, жившего тогда на ранчо Хант близ Литл-Сура. Среди бела дня, часа в четыре пополудни, он увидел шесть небольших дисков, круживших над его головой на большой, но не так уж чтобы необыкновенной скорости. Потом они улетели к морю. Эрик божился, что это не были какие-нибудь там канюки, воздушные шары или метеориты. К тому же он определенно не принадлежал к тем, кому «мерещится всякое». Несколько недель спустя свидетелем подобного феномена стала женщина, приехавшая из Кармела к кому-то погостить. Увиденное так потрясло ее, что с нею едва не случилась истерика. Том Сойер и Дороти Уэстон рассказывали, что, возвращаясь ночью из Монтерея, видели огоньки, пляшущие перед их машиной. Представление длилось больше пяти минут, а потом повторилось еще раз. Эфраима Доунера, человека донельзя земного, которого на мякине не проведешь, таинственные сверкающие огоньки сопровождали больше пяти миль, когда он однажды вечером шел от нас к себе домой. Его жена и дочь были с ним и подтвердили его слова.
74
Игнацы Ян Падеревский (1860 — 1941), польский пианист, композитор и государственный деятель. Был большим патриотом Польши и по просьбе Пилсудского сформировал внепартийное правительство экспертов, которое и возглавил в 1919 г., впрочем, его премьерство продлилось недолго. С началом Второй мировой войны некоторое время занимал пост председателя Национального совета при Польском правительстве в изгнании, в 1940 г. уехал в США, где вскоре умер. И хотя похоронен Падеревский на Арлингтонском кладбище как видный политический деятель, в истории он остался как неповторимый пианист-виртуоз, выдающийся интерпретатор Листа, Шопена, Баха, Бетховена и Шумана. Прим. перев.
75
Луи Фердинан Селин (1894 — 1961), французский писатель и врач, работавший в государственной больнице в Клиши, леча в основном неимущих пациентов. Селин был противоречивой личностью со сложной человеческой и писательской судьбой, чьи романы, в частности наиболее известный «Путешествие на край ночи», шокировали читателей при своем появлении как своим языком, так и эстетикой, отменявшими всяческие табу. Прим. перев.
76
Якоб Вассерман (1973 — 1934) — немецкий писатель, которого, кстати, часто сравнивают с Федором Достоевским по напряженности моральных исканий. Два его произведения причислены к немецкой классике XX века: это «Каспар Хаузер, или Леность сердца» (1908) и особенно «Дело Маурициуса» (1928), который вместе с позднее написанными романами «Этцель Андергаст» (1931) и «Третья жизнь Керкховена» (1934) составляют единую трилогию. Прим. перев.
77
Андре Жид (1869 — 1951) — французский писатель, Нобелевский лауреат 1947 г., чьи многочисленные романы, пьесы, автобиографические и критические работы оказали глубокое влияние на французскую литературу и философию. Прим. перев.
78
«Из моей жизни» принадлежит к числу лучших струнных квартетов Бедржиха Сметаны (1824 — 1884), чешского композитора, дирижера и пианиста, основателя чешской национальной музыкальной школы. Прим. перев.