И послышался ему звук, протяжный и зовущий, но не было сил ни встать, ни глаза открыть.
Так же встрепенулись от звука братья, но, прислушавшись, успокоились – снова выл волк, видно, не давала покоя его душе такая яркая и низкая луна.
Утром Иван Тимофеич проснулся и почувствовал, что за ночь лет десять прожил. Руки тряслись, назойливо болел живот. Страшно ему стало от того, что увидят сыновья отца своего таким разбитым, словно он в лапах у медведя побывал. Поднялся он с лавки и вышел на порог дома. Присел на ступеньку деревянную и замер. И ничего не услышал он, кроме тишины, подобной той, что звучала прошлым вечером, пока не прогнал ее волчий вой.
И задумался Иван Тимофеич. Задумался о том, что не нужна тишина в этом мире. Ведь наверняка она была и до того, как мир был создан Господом. И если мир пришел на смену тишине, то не должно быть ей места в природе. Не зря же есть разные птицы для дня и ночи, и разные звери есть для каждого времени суток, и все они издают звуки, все они наполняют землю ощущением жизни. Кричат, шипят, воют, поют, лают… К чему же эти молчания природы? Ведь не спит она. Ведь все вокруг, как и земля сама, находится в постоянном движении, в постоянном дыхании. И все же приходят они, эти молчания природы, и жутко становится на душе, и не хочется, но все равно о смерти задумываешься, хотя и там, на том краю, первый шаг от жизни к смерти не проходит в тишине. Какой в ней смысл?! А и то может быть, что появляется она вопреки воле Господа и сотворена противниками жизни…
А солнце поднималось над этой тишиной так же беззвучно, и было оно еще слабым, не ярким, а словно воском покрытым. И даже не сощурился Иван Тимофеич, глядя на него, но не думая о нем. Снова поднялось светило, снова утро, все будет снова и снова, и что бы ни происходило внизу, на тверди земной, всегда придет час рассвета, и поднимется оно и осветит происходящее, никак не влияя на него, а только разбивая поверхность на свет и тень. И то, что в тени останется, никто не заметит. И мимо пройдет. Ведь тень – это как бы крест, который солнце поставило на чем-то. А попробуй лишить росток земной солнечного света, наведи на него тень – и все. Вспять вернется он в землю. Как все живое возвращается, перегорев жизнью и устав от нее. Но возвращение – это тоже движение, и не может оно быть неслышным, беззвучным, как тишина. Не должно быть.
А солнце поднималось над этой тишиной, над тайгой, над земной жизнью. И звук этой жизни неожиданно ворвался в уши Ивана Тимофеича пеньем птиц, треском и шорохами леса. И снова взглянул он на светило – и тут же сощурился. Словно растопился воск и полилось вниз солнечное сияние, ошпаривая своими кипящими лучами глаза смотрящих вверх и травы, верхушки деревьев и мох на мертвых стволах. Может, не было этого молчания природы, может, и не было тишины? Просто не слушал он жизнь, прислушиваясь только к своим мыслям и сомнениям, к своим дрожащим рукам, к своим болям. И заглушили эти внутренние звуки весь живой мир, и показалось ему все живое вокруг мертвым, а все движение, происходящее вне его, – тишиной. Так бывает, когда ждешь услышать себя более, чем жизнь. Когда жизнь кажется чем-то отдельным от тебя, не имеющим к тебе никакого отношения. Так бывает, когда, не сощурившись, глядишь на солнце и думаешь о силе своего взгляда.
А солнце тем временем восходит, разделяя мир на свет и тень.
Когда солнце поднялось на небо, вниз на землю опустился ветер. Опустился и принялся ерошить травы и кусты, раскачивать кедры и лиственницы. Он подхватывал прыгающих белок и помогал им долетать до ветвей соседнего дерева. Он игрался, меняя направление, смешивая прогревшийся воздух с прохладным, выталкивая его из тени прямо на солнечные лучи, в свете которых он терял свою мифическую прозрачность и становился наполненным миллиардами копошащихся пылинок. Играясь, ветер проходился гребнем по кронам, которые от его прикосновений роняли на землю ослабленные и высохшие ветки.
И зазвучал колокол. Словно завопил попавший в него, как в ловушку, ветер. Содрогнулось от этого звучания все живое, способное слышать. Притихли птицы и звери, и на мгновение застыло на месте солнце, не добравшееся еще до зенита.
А гудоколокол не умолкал, и в гудении своем собрал он все звуки живого отчаяния и одиночества, соединив вой волка с воем собаки, зимнюю вьюгу с плачем ребенка. И разлился над окрестной тайгой этот звук прорвавшегося одиночества, боли, ветра, пойманного в ловушку. И все-таки боли, поднявшейся высоко вверх, высоко в небо над всей тайгой, над всей страной, над всем миром.
С кедра, на котором висел гудоколокол, сбежала вниз белка, раздумав прыгать на соседнее дерево, и посыпалась за ней следом крошка коры, сцарапанная ее острыми когтями. А рядом закричала птица и, испугавшись того, что не услышала она своего крика, захлопала крыльями и полетела, петляя между стволами и боясь подняться над кронами деревьев, где звучание гудоколокола было громче и отчаянней.