Дядя Петя говорил не громко, но его голос был слышен всему дому. Однако тюль на окнах архитектора на это никак не реагировал, хотя оба супруга к тому времени были дома.
Не спеша дядя Петя направлялся к реке. Его дом стоял в очень красивом месте, над рекой. Из небольшого сада к самой воде вела когда-то широкая и прочная лестница из дикого камня. Сейчас же она заросла кустарником и частично разрушилась, так что спускаться по ней было опасно, особенно вечером. Но дядя Петя спускался быстро и ловко, словно был мальчишкой, для забавы надевшим капитанскую форму. Из окон не было видно, что делал дядя Петя у реки. Возвращался он оттуда часа через полтора разбитой походкой, держа под мышкой капитанскую фуражку. Даже не взглянув на освещенное окно архитектора, он уходил в свою каморку и отсутствовал в ней полчаса. Ровно через полчаса, почти минута в минуту, он появлялся во дворе, уже без формы, в одних трусах и майке, босой садился на крыльцо и начинал петь удивительно приятным голосом, вольно трактуя слова известной песни «Синий платочек»:
Кончив петь про синий платочек, дядя Петя шел в комнату студентов.
И тут начиналась главная часть.
– Мальчики, – говорил дядя Петя, открывая дверь и робко просовывая в щель голову. – У меня есть полбутылки водки. Если я выпью всю, я буду пьян как сапожник. Помогите мне допить. Я вам буду весьма признателен.
С Глорским в комнате жил Окоемов с физмата, большой человек с большими руками и особенно большой бритой головой. Он первым охотно откликался на просьбу дяди Пети. Отложив в сторону логарифмическую линейку, он расправлял богатырские плечи и говорил:
– Ну что ж, помочь можно. Отчего не помочь?
Окоемов слыл на факультете трудолюбивым, талантливым математиком, но выпить и особенно закусить был не дурак.
Они шли в каморку дяди Пети. Возчик-капитан торопливо ставил ведро с «отходами» на стол. Это были очень вкусные отходы. Можно даже сказать, что слово «отходы» к ним совсем не подходило. Здесь были обрезки ветчины, куски белого хлеба без единого надкуса, кусочки сыра, вареная картошка, кусочки гуляша, и даже попадались целые котлеты и шницели.
Дядя Петя честно разливал оставшуюся водку поровну в три стакана. Окоемов выпивал свою порцию единым духом – для него это было все равно что ничего – и начинал копаться огромными волосатыми ручищами в ведре, выискивая ветчину, – это была его любимая еда.
Пьянел дядя Петя быстро. Запьянев окончательно, он подходил к Глорскому, клал ему руку на плечо и говорил:
– Вот ты писатель…
После Сивого пугала дядя Петя больше всех любил Глорского.
– Отдохнул?
– Ага…
Они поднялись, помогая себе палками, и медленно двинулись по тропинке. Вскоре тропинка раздвоилась: одна резко поднималась в гору, другая плавно выходила из леса. Правая была темной и сырой, в конце левой виднелся кусочек залитого солнцем пространства.
– Пошли налево.
– Пошли.
– А не заблудимся?
– Нет. Они потом должны сойтись к ручью.
Луг оказался очень большим. Он постепенно понижался влево, потом резко исчезал, словно срывался с обрыва.
– Слышишь – ручей?
– Ага…
– Значит, идем правильно.
Тропинка шла вдоль кромки леса, разделяя луг на две правильные части. Там, где луг закрывался тенью деревьев, он был покрыт мокрой и такой буйной растительностью, что она достигала высоты небольших деревьев. В основном это были гигантские лопухи. Освещенная же солнцем трава уже успела подсохнуть, и оттуда тянуло запахом майского меда. Трава была густой, высотой в рост человека и покрыта пеной из голубых и белых цветочков. Налетавший иногда ветерок делал воронки в этой пене, словно в пышной прическе девушки, и разбивался затем о лопухи, даже не потревожив их высокомерной неподвижности.
– А этот моряк… он почему бы заплакал?
– Так… Ты не хочешь пить?
– Нет.
– Дай фляжку.
– Я лучше схожу к ручью. Наберу свежей.
Кутищев снял рюкзак, вытащил алюминиевую фляжку и пошел прямо через луг налево. Сначала были видны его плечи, потом осталась лишь голова, потом жиденький чубчик, и, наконец, Кутищев исчез весь. Лишь шевелившиеся чашечки цветов выдавали его след.
– Вот ты писать умеешь, – говорил дядя Петя, обнимая за плечи Глорского. – Ты опиши мою жизнь. Опишешь?
– Опишу.
– Нет, ты дай честное слово!
– Честное слово.
– Я тебе сейчас расскажу…
– Я помню.
– Нет, расскажу, – упрямо говорил дядя Петя. – Ты всю не описывай. Ты с того момента…
Глорский знал, с какого момента. С того момента, когда немецкий штурмовик потопил катер дяди Пети. Штурмовики налетели втроем, едва катер отошел от берега. Двух они сбили крупнокалиберными пулеметами. Третий потопил их. Им все-таки удалось опустить шлюпку. Пятерым матросам и ему, капитану. Это было последнее судно, которое увозило из города ценный груз и жителей: женщин, стариков, детей. Может быть, из-за них они и не могли сбить этот третий штурмовик. Людей было слишком много. Когда началась борьба между катером и штурмовиками, люди заметались по палубе, мешали стрелять.
Шлюпка очутилась в каше из людских голов, пеленок, шуб, пустых чемоданов, алюминиевых кастрюль…
Еще можно было взять двоих. Если на одного больше – лодка бы пошла ко дну, и капитан знал, почему матросы берегут эти два места, хоть ничего и не говорил им: там, где-то в водовороте голов, были две головы: черная – его жены и беленькая – дочки. Лодка кружилась среди кричащих, цепляющихся за борт людей.
– К берегу! – наконец сказал капитан.
Но рулевой не выполнил его команды, он продолжал кружить. И вдруг капитан увидел жену и дочку. Они держались за доску. До них было метров двести. Рулевой тоже увидел. Они стали пробиваться в ту сторону.
И тут штурмовик сделал еще один заход, просто так, ради забавы. Он, конечно, заметил в шлюпку, но начал вести очередь издалека, по головам барахтающихся людей, однако не рассчитал, и до шлюпки патронов ему не хватило. Он лишь проложил к ней просеку. И просека как раз прошлась по двум головам, черной и белой…
– Пей, холодная.
– Ага…
– Здесь должна быть форель. Что-то стояло под корягой. Половим?
– Ага…
– К вечеру. У меня есть леска и крючки.
– Пошли?
– Пошли…
…Рассказав про просеку, дядя Петя плакал. Плакал он по-женски навзрыд, сгоняя со щек ладонью слезы, Потом он ложился грудью на стол и засыпал. Окоемов легко укладывал его на кровать, взяв подмышки.
Едва дом погружался в сон, как начиналась заключительная часть суток дяди Пети.
Дверь архитектора почему-то была обита жестью, и когда дядя Петя часа в два ночи начинал колотить в нее ногами, она страшно грохотала.
– Дай опохмелиться! – кричал дядя Петя. – Дай опохмелиться, тыловая крыса!
Глорский явственно представлял себе, что в этот момент делал архитектор. Архитектор, маленький лысый человек, хотя и совсем молодой, нервно бегал в трусах по комнате и бормотал:
– Черт знает что такое… Завтра же заявлю в милицию!
А плоская, злая, намного старше его супруга шипела с постели, подняв голову в бигуди:
– Тряпка ты, а не мужик! Тряпка!
– Налей из бочки, а то весь погреб расшибу! Насосался нашей крови, паук! – бушевал между тем дядя Петя.
Отчаявшись, архитектор высовывал в форточку свою лысую головку и кричал тонким жалобным голоском:
– Окоемов! Окоемов!
– Чего? – откликался Окоемов.
– Успокой его, Окоемов!
Математик не спеша надевал брюки, затягивал ремень и шел в коридор. Он брал мельтешившего у двери архитектора дядю Петю за шиворот и легко бросал в дальний угол коридора. Дверь архитектора приоткрывалась, и оттуда высовывалась тонкая ручка с рублем:
– Спасибо, Окоемов.
– Не за што. Будешь еще буянить, – говорил математик дяде Пете, – еще выдам.