Степану теперь отрадно было вспоминать об этом, отрадно было смотреть на память детства — самодельную звездочку жестяную, с которой давно уж, при первых же дождях, сошла акварельная краска.
За штакетником, почти рядом с тумбой, стояла неровная оструганная узкая лавочка. Ее Анна Анисимовна поставила уже без Степана. В престольные дни она часами просиживала на лавочке, ведя безмолвный разговор с Архипом Даниловичем.
Степан по глазам матери понял, что здесь должна командовать она. Пропустил ее вперед, а сам остановился немного в стороне от штакетника. Стоял и смотрел на надпись на деревянной тумбе. Буквы, когда-то вырезанные ножом и обведенные химическим карандашом, виднелись отчетливо. И Степану снова стало грустно.
— Чё стоишь-то? Заходи, — негромко окликнула Анна Анисимовна сына, откинув проволочный крючок неширокой калитки.
Они прошли за калитку осторожно, боясь задеть ухоженный, с невысоким кустом рябины, холмик. Сели на лавочку рядом, подобрав ноги.
— Не дождался отец-то этой поры, — проговорила Анна Анисимовна дрожащим голосом. — Жил бы он ишо, сидел бы за столом с тобой рядышком, порадовался бы, что сын дохтуром стал, кабы не та молния проклятая…
— Не надо, мама… Нет отца, и с этим невозможно не мириться, хотя порою и очень тяжело…
Степан закурил сигарету и задумчиво посмотрел на деревянную тумбу.
— Может, заказать мраморную плиту на могилу? — спросил после короткого молчания. — В Москве очень хорошо плиты эти делают. Буквы печатные выбивают и золотой краской их обводят. Сотни лет могут простоять…
О том, что и старожилам-то Москвы даже за солидные деньги почти невозможно приобрести упомянутую плиту, Степан промолчал. А может, он о тех трудностях и не знал. Да если бы даже продавали плиты свободно и по умеренной цене, и тогда Степан вряд ли решился бы везти надгробье почти за полторы тысячи километров в деревню. Не решился бы и потому, что марьяновцы весьма прохладно отнеслись бы к его затее. Ведь люди больше завидуют не тому, что красуется на кладбище… «Лучше за те деньги избу бы поправили», — сказали бы односельчане.
Степан все это, конечно, прекрасно понимал. И заговорил он о мраморной плите, скорее всего, желая хоть немного утешить мать перед отъездом.
Это ему удалось. Анна Анисимовна, глядя на озабоченное лицо сына, в его грустные глаза, растроганно сказала:
— Дай бог тебе, Степка, счастья, почитаешь ты нас. Не то что другие, марьяновские. Мишка-то Пермяков, который вместе с тобой в школу бегал, в райцентре за двадцать верст только живет, и то в родительский дом месяцами глаз не кажет. Мать его, Анфиса, на печке хворая лежит, водой суседки ее поят…
Анна Анисимовна зашевелилась на лавочке, устраиваясь поудобнее, развязала концы черного головного платка. С бисеринками пота на широком, перечеркнутом нитяными морщинками лбу, она показалась Степану проще и домовитее.
— А плитку ту, Степка, ты не вози, — сказала неторопливо, рассудительно. — Не надобна она твоему отцу. Хоть золотом чистым всю могилку обложь, он уж не встанет. Не вози, не мучься, ему и эдак покойно.
Посидели молча, глядя на соседние могилы.
— Под тем вона, — показала Анна Анисимовна рукой на осевший, с полуразвалившимся забором холмик, — Кузьма Никанорыч Маракасов покоится, который в войну в Марьяновке полевым объездчиком робил. Уж какой злыдень был, прости господи, житья никому не давал. За горсть ржаных колосков голодных баб с милицией в суд отправлял. А сам попользовался колхозным! Трезвый редко бывал, а сыновья у его на улицу с шанежками да блинами выбегали. Ходила я как-то раз к его жене занять стаканчик муки. Из картошки тертой хлебец я тогда пекла, без муки-то он разваливался. Не дала, в решето с рыжей крупой показала. Последнюю, дескать, высеяла. А мука-то, приметила я, в большущем мешке под столом у их стояла. Поел и попил Кузьма до отрыжки, думал, видать, на века вечные на свет белый заявился. Только бог-то его скоро прибрал, до пятидесяти не дожил. Помер опять же с форсом — в костюмчике новеньком, на атласном одеяле. Наказывал перед тем, чтобы вся деревня его хоронила. Только охотников идти за его гробом вовсе было мало…