Чувствуя звон в ушах, она с трудом вдохнула воздух и подняла глаза, освещенная слабым светом холодильника, зажатая между дверцей и полкой, на которой лежал сыр. И с ужасом ощутила, как ее снова захватывает вихрь эмоций, ставших такими привычными за эти семь лет: ненависть к себе, страх побоев, желание убежать…
Он огромной глыбой нависал над ней, и на его физиономии она заметила едва различимую под маской гнева слабую ухмылку. Это было самое худшее, самое невыносимое: доставлять ему удовольствие таким образом. Из-за того, что звук телевизора был включен на полную громкость, она не услышала, как Серж подошел. Пожалуй, он действительно был неплохим полицейским: мог перемещать свою громадную тушу без единого звука, без малейшего колебания воздуха.
— Ну что, Шарли? — спокойно спросил он.
Затем резко схватил ее за волосы и одним рывком поднял на ноги. На мгновение Шарли показалось, что ее голова оторвалась от тела.
— Принимаешь меня за идиота? — прорычал он ей прямо в лицо.
Ничего не говорить. Не кричать. Ради Давида. Пусть Давид ни о чем не узнает…
Не дождавшись ответа, Серж снова швырнул ее на пол — на то самое место, откуда только что поднял, между дверцей и нижними полками холодильника. Шарли почувствовала, как спину пронзила адская боль.
— Ты не оставляешь мне выбора, Шарли…
Звякнула пряжка кожаного ремня. Затем он с мягким шорохом выскользнул из петель.
— Ты в самом деле думаешь, что если сейчас у меня слишком много… работы, то я не вижу, что происходит в моем доме? Ты думаешь, что какая-то мелкая шлюшонка, которую я подобрал в Сен-Дени, будет заводить свои порядки в доме, где я за все плачу?
Она знала этот ритуал наизусть. Каждую реплику, каждую паузу в этом вступлении — поскольку пока это было лишь вступление.
— Нет, ты никогда не научишься дис-цип-ли-не. Никогда! Ты не оставляешь мне выбора, Шарли…
Она в последний раз взглянула ему в лицо и закрыла глаза.
2
Минут пять снизу не доносились ни звука. Хотя нет, в телевизоре по-прежнему бубнили голоса. Кажется, шел выпуск политических новостей, поскольку говорили о Саркози, о правительстве и прочем в таком роде, — иными словами, это было то, на чем Серж точно не стал бы задерживаться. Такие вещи никогда не представляли для него интереса (как, впрочем, и для Давида).
А раз так, значит, внизу что-то происходило.
Что-то ужасное.
Если Серж больше не сидит перед телевизором, непрерывно щелкая пультом, значит… он учит маму дис-цип-ли-не.
Да, Давид об этом знал. Еще с того момента, как впервые услышал звук его подъезжающей машины несколько минут назад. Даже, пожалуй, еще раньше: он что-то почувствовал еще до того, когда по телевизору заканчивалась очередная песенка.
Однако Давид должен был спуститься. У него не было выбора. Поскольку если он понимал многое — даже слишком многое, — кое-что от него пока все же ускользало. И среди прочего был один, самый важный вопрос: когда он ее убьет?
Вот почему он никогда не пытался усилить то, что мама назвала однажды его «небольшим отличием» (поскольку он много раз требовал от нее, чтобы она дала этому хоть какое-то определение), а сам он предпочитал называть «глазом»; в конце концов они оба сошлись на слове «тайна». Чтобы в один прекрасный день не увидеть ее (своим «другим» зрением) убитой — еще до того, как это произойдет на самом деле. И оказаться не в силах ничего сделать, чтобы это предотвратить, поскольку есть силы, которым даже самая яростная воля не может противостоять.
Кроме того, шла ли речь о смерти матери или чем-то другом, «видение будущего» всегда открывало ему реальность одновременно более простую, более жестокую и, разумеется, гораздо более ограниченную, чем, например, та, что могла открыться персонажам сериалов «Герои» или «Люди Икс».
Он осторожно вышел из комнаты и, прислушиваясь на каждом шагу, направился к лестнице. Его тело представляло собой один сплошной комок нервов, сердце сжималось от недоброго предчувствия.
Справа доносилось: «…но Симона Вейль все же признает необходимость священного долга памяти…»
Слева: «Ты просто шлюха, Шарли. Грязная шлюха. А знаешь, что я делаю с отбросами вроде тебя?..»
Сердце Давида подскочило в груди. Мама жива! Раз он с ней говорит, значит, она еще жива.
Еще можно было снова подняться. Сунуть голову под подушку, чтобы заглушить голоса, оскорбления, образы — вчерашние, сегодняшние, завтрашние… Уснуть и обо всем забыть. Или даже, как он порой мечтал, умереть.