Сократ! Платон! Божественный Август! Агамемнон! Шумер! Вавилон! Греция! Все, с исторической дребеденью покончено. Мои пальцы не станут больше бегать по клавиатуре! Ваш покорный слуга, Робот Голдилокс, не желает демонстрировать свою эрудицию и утонченность, не прибегая к цитатам из собственных творений — романа «Я, Гильганош» и одного из ранних околонаучных исследований, «Указателя к слабопорнографическим подкорковым мифам», — я устремлюсь вперед на крыльях прекрасной, плавно льющейся прозы и весьма изысканно изъясню (как балерина, что танцует в «Лебедином озере» Чайковского? Нет, как Джозеф Конрад или Филип Рот, или, еще лучше, как те знаменитые писатели былого, Генри Каттнер и К.-Л. Мур!), почему Гильганош изнывал от скуки.
О Гильганош! О могучий герой тысячелетней давности! Тебе скучно, ты остервенел, ибо живешь из века в век — здесь, в Гадесе, где не можешь по-настоящему умереть! Тебе скучно, ибо ты тоскуешь по своему доброму другу, Инки-Динки-Ду, с которым поссорился и который обещал разрубить тебя на кусочки и подать к столу на блюде твою бочкообразную задницу, если ты еще хоть раз подрежешь его колесницу!
Однако слушай! За углом тебя ждет величайшее приключение! Спустись вон с того холма. Разве там не роет когтями землю громадный мифический зверь? Разве он не поднимает клубы пыли, не фыркает, не скачет с пеной у пасти по пустыне?
Нет! Он — такой же анахронизм, как часы с Микки-Маусом на твоем богатырском запястье.
Зри! Это «Форд-Бронко», четыре на четыре!
Мощный автомобиль с ревом мчится по Гадесу, лавируя между сортирами, а водитель и пассажир ведут дружеский спор, жуют все ту же резину, точь-в-точь как Ктулху жует свою жвачку.
«Господи, Г. Ф.! — произносит нараспев краснолицый здоровяк, весь потный, но довольный, сжимая в руках руль. — Сдается мне, нам попросту не о чем спорить! Я был куда потустороннее твоего!»
«Ерунда!»
«Не загибай!»
Эти мертвые фантасты говорят, естественно, о той поре, когда жили на свете, пока не умерли и не отправились в Гадес, сию огромную мифическую нору в земле, ныне диковинно видоизменившуюся, словно по воле некоего автора технотриллеров, сдобренную вдобавок страстью к римской истории какого-нибудь преподавателишки латыни (тут, кстати, наблюдается любопытная тяга к Римской империи). Да, они рассуждают о безмятежных днях былого, тысяча девятьсот двадцатых и тридцатых годах, когда оба шествовали походкой колоссов по страницам журнальчиков вроде «Аргоси», «Невероятных пикантных восточных баек» и, разумеется, «Таинственных историй», этого несравненного образчика жанра. Оба умерли в 1936-м: Говард застрелился, узнав, что его ненаглядная матушка при смерти, Лавкрафт скончался от рака пищевода, почти наверняка вызванного необычной диетой и, возможно, тайным пристрастием к некоторым грибкам. Да, да! Путешествие в один конец в Гадес явно пошло им на пользу. Говард теперь может не отходить от своей матушки, а Лавкрафт наслаждается историей, всяческими экстраваганцами и грибками и пребывает в полной уверенности, что за всем случившим я стоят сами Древние! Ничего не скажешь, бравые парни!
Живые мифы в мифической стране! О! Сик транзит глория мунди-хрюнди, или что-то вроде этого [2].
«Черт, Г. Ф.! Я из Техаса, — гордо объявляет Боб Говард. — Мы там все как на подбор, одни здоровяки, а потому моя таинственность здоровее твоей! Разве ты исписал столько бумаги? Разве сочинил столько приключенческих романов в восточном духе, столько вестернов, пикантных повестушек, историй про сверхъестественных чудовищ? Разве, наконец, помогал создавать замечательный жанр «меча и колдовства», с героями, содранными у Руссо и Берроуза, классический пример которых — Конан? — Он делает паузу, чтобы перевести дыхание. — Покончил ли ты с собой в тридцать лет, после того как долгие годы жил героической жизнью на страницах дешевеньких журнальчиков, потому что не мог без матушки? Пускал ли слюни, описывая в своих потрясных книжках пышногрудых богинь и амазонок и чувствуя, что тебе не хватает смелости просто выйти на улицу и снять за два доллара первую попавшуюся шлюху? — Говард мотает головой. На его одутловатом лице играет кривая усмешка. — Слушай, Г. Ф., в свое время мы с тобой много переписывались. Я готов признать, что порой твои штучки оказывались покруче моих, но согласись — мы принадлежим к разным жанрам! Я — техасец, здоровяк, каких мало, живой образчик крутизны! Конечно, сейчас я мертв, но крутой остается крутым и после смерти. И нечего мне лапшу на уши вешать!»
Говард Филлипс Лавкрафт качает головой, как бы выражая свое сочувствие.
«Бедный мой Роберт Э.! Тск и еще раз тск! Ты умер слишком рано, чтобы иметь возможность как следует изучить таинственное, тогда как я познал его сполна. Я знаю, Роберт, ты был расистом, но твой расизм — чисто культурного свойства, обязан своим возникновением твоему паршивому техасскому свинарнику, на задворках которого ты вырос. Я же выпестовал свой расизм, всхолил и взлелеял в том самом затхлом подвале на одной из улиц Провиденса. Боб, ты путался в своих симпатиях, хоть и твердил о превосходстве арийцев. Я же открыто провозгласил примат белой расы. Сдается мне, ты догадываешься, что мой ничтожный доход составляли в основном те деньги, какие я получал, дописывая за других рассказы и повести. Но известно ли тебе, что в двадцатые годы у меня был студент, которого я готовил к поступлению в «Знаменитую писательскую школу Бигота» и который заплатил мне за то, чтобы я написал для него книгу под названием «Майн Кампф»? Между прочим, несколько месяцев назад я столкнулся с ним здесь, в Новом Берлине. Как раз истекает тринадцатое тысячелетие, которое он проводит по горло в серной кислоте, одновременно страдая от смертельного микоза, а в ближайшем будущем ему предстоит тысячу лет плавать в главной выгребной яме. Так вот, он попросил снова выручить его. Похоже, парень нашел издателя на новую книжку.
И потом, прожил ли ты полжизни на кукурузных хлопьях и молоке? Создал ли гнуснейшую из известных человеку мифологий? Жил ли в дряхлом доме, болел ли едва ли не с рождения, чахнул ли, терзаемый зловещей хворью, сочинял ли бредовые письма коллегам-писателям, вместо того чтобы клепать добротные вестерны по пенни за слово? Ты, Боб, ты клепал вестерны и заработал денег больше, чем ваш местный врач. Ну, признайся, Боб. Пускай ты крут и, без сомнения, загадочен, но со мной тебе не тягаться, и ты должен это понять, вбить в свою чугунную техасскую башку. Я не только гораздо таинственнее — нет, я был величайшим психом столетия!»
Спор закончился весьма неожиданно. «Форд» с разгона врезался в массивную тушу, что возникла вдруг посреди дороги. Когда Г. Ф. и Роберт Э. очнулись, они увидели, что на них хмуро глядит исполин, громаднее которого никто из них в жизни не встречал.
«Эй, водила! — дружелюбно рявкнул Гильганош и в гневе оторвал у машины крыло. — Смотреть надо, куда едешь!»
Гильганош умирал изнутри.
Нет, вовсе не потому, что в него только что врезался рычащий четырехколесный зверь, а тело терзали необыкновенно острые шипы — которые он выдернул, повертел в руках и решительно отбросил в сторону. Гильганош страдал из-за того, что лучший друг Инки-Динки-Ду затаил на него обиду. Он чувствовал себя хуже, чем Шадрах в огненной печи. Великому Гильганошу было не суждено подняться по звездной лестнице на небо. Сей Сын человеческий лишь спускался, несомый на крыльях ночных птиц, которые, быть может, в конце концов сбросят его на какую-нибудь ужасную стеклянную башню.
«Кругом ни души, катайся в свое удовольствие, — проговорил Гильганош, с отвращением глядя на двух писателей, — а вы, тупицы несчастные, умудрились въехать прямо в меня!»