Живые мифы в мифической стране! О! Сик транзит глория мунди-хрюнди, или что-то вроде этого.[2]
«Черт, Г. Ф.! Я из Техаса, – гордо объявляет Боб Говард. – Мы там все как на подбор, одни здоровяки, а потому моя таинственность здоровее твоей! Разве ты исписал столько бумаги? Разве сочинил столько приключенческих романов в восточном духе, столько вестернов, пикантных повестушек, историй про сверхъестественных чудовищ? Разве, наконец, помогал создавать замечательный жанр „меча и колдовства“, с героями, содранными у Руссо и Берроуза, классический пример которых – Конан? – Он делает паузу, чтобы перевести дыхание. – Покончил ли ты с собой в тридцать лет, после того как долгие годы жил героической жизнью на страницах дешевеньких журнальчиков, потому что не мог без матушки? Пускал ли слюни, описывая в своих потрясных книжках пышногрудых богинь и амазонок и чувствуя, что тебе не хватает смелости просто выйти на улицу и снять за два доллара первую попавшуюся шлюху? – Говард мотает головой. На его одутловатом лице играет кривая усмешка. – Слушай, Г. Ф., в свое время мы с тобой много переписывались. Я готов признать, что порой твои штучки оказывались покруче моих, но согласись – мы принадлежим к разным жанрам! Я – техасец, здоровяк, каких мало, живой образчик крутизны! Конечно, сейчас я мертв, но крутой остается крутым и после смерти. И нечего мне лапшу на уши вешать!»
Говард Филлипс Лавкрафт качает головой, как бы выражая свое сочувствие.
«Бедный мой Роберт Э.! Тск и еще раз тск! Ты умер слишком рано, чтобы иметь возможность как следует изучить таинственное, тогда как я познал его сполна. Я знаю, Роберт, ты был расистом, но твой расизм – чисто культурного свойства, обязан своим возникновением твоему паршивому техасскому свинарнику, на задворках которого ты вырос. Я же выпестовал свой расизм, всхолил и взлелеял в том самом затхлом подвале на одной из улиц Провиденса. Боб, ты путался в своих симпатиях, хоть и твердил о превосходстве арийцев. Я же открыто провозгласил примат белой расы. Сдается мне, ты догадываешься, что мой ничтожный доход составляли в основном те деньги, какие я получал, дописывая за других рассказы и повести. Но известно ли тебе, что в двадцатые годы у меня был студент, которого я готовил к поступлению в „Знаменитую писательскую школу Бигота“ и который заплатил мне за то, чтобы я написал для него книгу под названием „Майн Кампф“? Между прочим, несколько месяцев назад я столкнулся с ним здесь, в Новом Берлине. Как раз истекает тринадцатое тысячелетие, которое он проводит по горло в серной кислоте, одновременно страдая от смертельного микоза, а в ближайшем будущем ему предстоит тысячу лет плавать в главной выгребной яме. Так вот, он попросил снова выручить его. Похоже, парень нашел издателя на новую книжку.
И потом, прожил ли ты полжизни на кукурузных хлопьях и молоке? Создал ли гнуснейшую из известных человеку мифологий? Жил ли в дряхлом доме, болел ли едва ли не с рождения, чахнул ли, терзаемый зловещей хворью, сочинял ли бредовые письма коллегам-писателям, вместо того чтобы клепать добротные вестерны по пенни за слово? Ты, Боб, ты клепал вестерны и заработал денег больше, чем ваш местный врач. Ну, признайся, Боб. Пускай ты крут и, без сомнения, загадочен, но со мной тебе не тягаться, и ты должен это понять, вбить в свою чугунную техасскую башку. Я не только гораздо таинственнее – нет, я был величайшим психом столетия!»
Спор закончился весьма неожиданно. «Форд» с разгона врезался в массивную тушу, что возникла вдруг посреди дороги. Когда Г. Ф. и Роберт Э. очнулись, они увидели, что на них хмуро глядит исполин, громаднее которого никто из них в жизни не встречал.
«Эй, водила! – дружелюбно рявкнул Гильганош и в гневе оторвал у машины крыло. – Смотреть надо, куда едешь!»
Гильганош умирал изнутри.
Нет, вовсе не потому, что в него только что врезался рычащий четырехколесный зверь, а тело терзали необыкновенно острые шипы – которые он выдернул, повертел в руках и решительно отбросил в сторону. Гильганош страдал из-за того, что лучший друг Инки-Динки-Ду затаил на него обиду. Он чувствовал себя хуже, чем Шадрах в огненной печи. Великому Гильганошу было не суждено подняться по звездной лестнице на небо. Сей Сын человеческий лишь спускался, несомый на крыльях ночных птиц, которые, быть может, в конце концов сбросят его на какую-нибудь ужасную стеклянную башню.