– Знаешь, – сказал Ирвинг глухо, – я тоже начинал на катере. Ходил на скоростных, еще когда работал на Большого Билла.
– Вот как!
– Да! Сколько уже… Десять лет назад! У него были классные катера. Звери! Тридцать пять узлов, нагруженные до упора.
– Точно! – поддакнул рулевой, – Знавал я эти катера. «Мэри», «Беттина»…
– Ну, знаешь! – обрадовался Ирвинг, – «Король-рыболов», «Галуэй»!
– Ирвинг! – донесся голос Бо снизу.
– Мы заходили в Атлантику, грузили ящики и назад в Бруклин, на Канал-стрит. Оборачивались быстро!
– Точно! – кивнул рулевой, – А у нас были имена и номера. Мы знали катера Билла и знали, как за ними надо гоняться.
– Что? – потянул Ирвинг и я почувствовал, что даже в темноте он побледнел.
– Точно говорю! – сказал рулевой, – Я тоже гонял на катере в те годы, мой номер был Джи-Джи 282!
– Будь я проклят! – выругался Ирвинг.
– Видели, как вы проноситесь мимо. Тогда, черт, даже лейтенант патруля имел только сотню с хвостиком в месяц.
– Ирвинг! – заорал снизу Бо, – Ради бога!
– Он все предусматривал, – сказал Ирвинг, – Молоток был мужик. Ничего не оставлял на авось. А в конце первого года мы даже наличку не возили, все в кредит, как джентльмены. Да, Бо! – Ирвинг обернулся к лестнице.
– Вытащи меня отсюда, Ирвинг, я прошу тебя, вытащи и застрели!
– Бо, ты же знаешь, я не могу, – ответил Ирвинг, солдат короля.
– Он же идиот, маньяк. Садист!
– Извини! – тихо сказал Ирвинг.
– Мик продал его. Я сделал Мика. Ты думаешь я подвешивал его, пытал? Или глядел на него связанного? Нет. Я хлопнул его и все. Пристрелил. Я не мучал его. Не мучал его! – крикнул он и протянул уже со слезами в голосе, – Не му-учал!
– Могу дать выпить, Бо, – ответил Ирвинг, – Будешь виски?
Но Бо начал всхлипывать и, казалось, уже ничего не слышал.
Рулевой включил радио, покрутил настройкой. Щелчки, голоса людей, рулевой не прибавлял громкости. Люди что-то говорили. Другие им отвечали. Они отстаивали свои принципы, позиции, убеждения. Их не было с нами на катере.
– Чистая была работа! – сказал Ирвинг рулевому, – Хорошая! Погода мне не мешала. Я любил ходить на катере. Любил ходить туда, куда хочу и когда хочу.
– Точно, – поддакнул рулевой.
– Я ведь вырос на Сити-Айленде, – продолжал Ирвинг, – прямо у причалов. Если бы не… я, наверно, на флоте служил.
Бо Уайнберг стонал и плакал, повторяя: «Мама! Мамочка!»
– Особенно мне нравился конец ночной работы! – улыбнулся Ирвинг, – Наша стоянка была на Сотой улице, большой морской ангар.
– Точно! – кивнул рулевой.
– Подходили к Ист-ривер перед рассветом. Город последний сон смотрит. Солнце сначала на чайках видишь, они белыми-белыми становятся. А затем Хелл-Гейт начинает блестеть. Чистым золотом!
Вторая глава
А виной всему стало жонглирование. Мы болтались вокруг склада на Парк-авеню, вы только не подумайте, что я имею в виду роскошное и богатое Парк-авеню в Манхэттэне. Наша одноименная улочка – это другое. Совершенно бесхарактерное скопище гаражей и автомастерских, двориков, мощеных тесаным булыжником, редких домов, раскрашенных под кирпич, бульвара, посередине которого был широкий ров, деливший более центральную часть района от более окраинной. В конце рва – открытый участок метро, глубиной в десять метров ниже уровня поверхности; там визжали поезда и этот звук был фактом нашей жизни. Иногда мы вставали у железного, из прутьев, забора, говорили и прерывались на середине предложения, продолжали говорить, после того, как шум стихал. Все время мы проводили на улице. Развлечением было прибытие грузовиков с пивом. Одни ребята играли в «стеночку» одноцентовыми монетами, другие – пробками от бутылок, третьи – курили сигареты, купленные три штуки за цент в магазинчике сладостей на Вашингтон-авеню, иногда просто убивали время в разговорах на тему о том, что они сделают если их заметит мистер Шульц, как они докажут ему, что они – самые крутые парни, как они заработают и небрежно кинут хрустящую «сотку» долларов на кухонный стол – перед матерями, кричавшими на них, и перед отцами, стегавшими их ремнями. Я практиковался в жонглировании. Всем чем угодно: камешками, апельсинами, пустыми зелеными бутылками из-под колы. Раз я бросал горячие булочки, стянутые с жаровен передвижных пекарен Пехтера, и поскольку я всегда только и делал что жонглировал, то мне в этом особо никто и не докучал. Разве что иногда кто-нибудь пытался прервать мои упражнения, подбросив лишний предмет, толкая меня под руку или схватывая апельсин и давая деру. Жонглировать умел только я, наверно это, и еще едва заметный нервный тик и выделило меня в конце концов из толпы юнцов. Не скажу, что именно так все я и задумал, просто вышло так, как вышло.
Когда я не жонглировал, то тренировался в ловкости рук: заставлял исчезать монетки в своих руках. На свет божий они являлись из их грязных ушей. Показывал карточные фокусы. За все это я был прозван Человеком-мухой, по аналогии с персонажем из комикса – волшебником, усатым мужичонкой в смокинге и чародейской шляпе, который, кстати, сам по себе как маг для меня интереса не представлял. Волшебство это волшебство, а вот ловкость рук – это да! Это меня вдохновляло! Это было как хождение по канату, или по краю забора у метро, когда проносящиеся мимо поезда взвихряют воздух. Или как акробатские штучки-дрючки, все эти сальто-мортале, прыжки с переворотом. Все, что касалось проворства рук, ног, тела, головы – вот что вызывало мое маниакальное восхищение! Я, в свою очередь, достиг кое-чего – мог сгибаться пополам как складной ножик, бегал со скоростью света, имел зрение орла, мог слышать даже тишину и поэтому чувствовал приближение школьного надзирателя еще до того, как он выходил из-за угла, поэтому им надо было прозвать меня Фантомом, по имени еще одного персонажа из того же комикса, парня, имеющего герметичный шлем-маску и розовый костюм аквалангиста, в приятелях у которого был только волк. Но вся ребятня моего детства была туповата, они даже не думали про Фантом, даже после того как я, единственный из них, оказался в другом мире, мире их мечтаний.
Склад на Парк-авеню был одним из нескольких, принадлежащих банде Шульца. Там хранилось пиво из Юнион-Сити для отправки на восток. Прибывающему грузовику даже не требовалось гудеть, двери склада распахивались, будто они обладали разумом, сами собой. Все грузовики были еще военного заказа, времен Первой Мировой, и даже цвет имели соответствующий – хаки. Кабины грузовиков были скошены, сзади были двойные колеса, передача была цепной – при езде она трещала, как ручная мельница. По углам кузовов торчали колы, соединенные вверху перекладинами, на них лежал брезент, аккуратно подогнанный и заправленный. Он закрывал груз, про который все и так все знали. Выползающий из-за угла грузовик нес с собой арому низкосортного пива, вся улица тут же заполнялась запахом, будто в склад заезжали огромные, вонючие слоны из зоопарка. А парни, выходившие из кабин, не были обыкновенными работягами в мягких кепках и шерстяных куртках – это был другой тип, в плащах и шляпах. Они прикуривали особым способом, из ладошек, сложенных чашечкой. Складские загоняли грузовики в чрево помещения, темное и неразличимое внутри, а я думал об этих парнях, как об усталых патрульных, вернувшихся с дежурства по неведомой зоне. Военная четкость и деловитость этого снабженческого механизма, вкупе с полу-законностью существования его хозяина, притягивали мальчишек как магнитом, мы вечно крутились рядом стайкой пугливых голубей, воркующих, сопящих и шурующих туда-сюда в отдалении, лишь только в слышали знакомый звук цепей передачи, лишь только завидев скошенную кабину, высовывающуюся из-за угла.