Он воскликнул, мой твердый в убеждениях друг:
– Где ты был?
Я несказанно удивился его голосу, будто все эти годы он был немой. Он, как и я, вырос, обещая в будущем превратится в здоровенного мужика, наподобие Жюли Мартина. Он встал, пустые банки свалились с его коленей, загремев по цементному полу, и улыбнулся.
Как хорошо было вернутся в подвал, сидеть и покуривать, болтая выдуманные истории о проведенном неведомо где времени, глядя в глуповатое лицо Арнольда, восхищенно оценивающем одну выдумку за другой и одновременно продолжающем вечную выбраковку предметов. Сверху неслись гоготание и топот ног воспитанников приюта, подвал трясся и вздымалась пыль, а я почему-то думал о детях, как о радуге среди веселых брызг воды над землей. Посетившая вслед за этим мысль о школе, изумила и озадачила меня – я должен, если должен, идти уже в десятый класс – любимое число мистера Бермана, между прочим, содержащее единицу и ноль, замыкающее цепь чисел, которыми можно вообще выразить любое число на свете… но мысль так и не дойдя до конца, затухла на пол-дороге, такие идеи посещают нас иногда, вялых и больных, и умирают, невысказанные, не обдуманные.
Но когда я поднялся в старый гимнастический зал, чтобы увидеть тех, кого еще можно было увидеть, к примеру, мою давнюю пассию, верткую и ловкую акробатку, то вызвал почему-то испуг играющих, сломал их ритм игры, в зале внезапно установилась тишина, подобная той, которую я вызывал, идя домой после бурного лета. Дети, выглядящие настоящими детьми, уставились на меня, волейбольный мяч покатился по блестящему деревянному полу, а учительница, которая была мне незнакома, со свистком на шее, подошла ко мне и попросила уйти – здесь не место для гуляний.
Этот упрек стал для меня первым звоночком: детство закончилось, я никогда уже больше не смогу в эту реку. Мое путешествие по холмам и равнинам близ Онондаги протекало для меня одного, здесь – было другое путешествие, внутри самих себя. Я выяснил одной девчонки, что Бекки я больше не смогу увидеть – ее взяла с собой в приемные дочери семья из Нью-Джерси. Какую птицу удачи поймала она за хвост, живет теперь в своей комнате! Девчонка поджала губки и посоветовала мне больше не появляться на девчачьем этаже, что здесь мальчикам нельзя и я с горя отправился на крышу, где когда-то за деньги пользовался ее расположением и любовью. На крыше работал маляр, он оказался новым директором приюта, он красил крышу в зеленый цвет, аккуратно малюя полосы железа. Увидев меня, он привстал, вытер пот со лба рукой с кистью и сказал мне, что я – уличное отродье и что он считает до трех и я исчезаю, иначе, он отобьет мне все печенки, затем сдаст в полицию и там эту процедуру будут производить до кровохарканья.
Теперь вы представляете, каково мне было оказаться дома? Но что удивило меня больше всего – это моя ранимость и чувствительность к обиде. Судите сами, вместо того, чтобы думать о том, как быстрее съехать с этого района, я ходил и ходил по старым местам. А что еще можно было ожидать от бронксовских? За несколько последующих дней я начал, наконец, понимать, что кем бы я ни был, что бы ни сделал, люди все равно не знают этого в деталях, они знают, что я «в банде», но на этом их информированность иссякает. Репутация моя за отсутствие выросла, ну и что? Я ходил в магазин сладостей и покупал там газеты два раза в день, утром и вечером, шел обратно домой и меня освещал свет причастности к криминальному миру. Совершенно особый свет. Меня отличали, да, но отличали как порок, а не как добродетель, отмечали как опасность, но презирали. Я знал это умонастроение квартала, сам испытывал его общую волну, когда жил, как они. Всегда находились и люди, по отношению к которым квартал молча выражал свое чувство, не одобрял, не порицал, а констатировал. А мы, пацаны, говорили о таких, только когда они заходили за угол, в магазин, в общем скрывались с глаз. О таких нам говорили мамы: «Не водитесь с ним!» И поэтому было лицемерием носить старые штаны и штиблеты, не надо было этого делать. Я должен был носить одежду моего успеха. Ну и ко всему прочему добавлялось чувство гордости за себя – зачем мне их разочаровывать?! Коли ты попал в гангстеры, сказал раз мистер Шульц, обратной дороги нет. И в его тоне не было угроз. Лишь спокойное сожаление. По поводу себя. Не меня. Или так мне показалось? Да, и угрозы, и сожаления – все было и все будет. Но, не сейчас, не сейчас.
Я, кстати, опускаю многие подробности из переживаний тех первых дней возвращения. На самом деле было многое. И первым шоком стала моя собственная мама. Ее я увидел через несколько часов после прибытия. Она спускалась по улице, а впереди себя толкала детскую коляску. Уже издалека, с первого взгляда на нее, я понял, что ее непосредственная отстраненность от мира превратилась в тихое, но всем очевидное умопомешательство. Волосы, седые, непричесанные, разлетались от ветра космами, взгляд – совершенно отсутствующий, и чем ближе она подходила, тем яснее я понимал, что если я не встану прямо у нее на дороге и не остановлю ее, то она просто прокатит коляску мимо меня. Я не только загородил ей дорогу, не только поздоровался с ней, но и дотронулся до ее плеча, но даже так ее первое, отобразившееся на лице, чувство было не узнавания меня, а раздражение – это кто там мешает? Лишь затем ее глаза поднялись вверх и на мгновение я ощутил, что она смотрит сквозь меня. Через секунду она поняла, что я – тот, о ком можно подумать неотстраненно и нормально, я – ее сын. Она приняла меня снова в свой мир. Моя бедная, сумасшедшая мама!
– Билли, это ты?
– Да, мам.
– Ты вырос.
– Да, мам.
– Какой большой стал, – сказала она, обращаясь к кому-то кто нас слушал.
Она глядела очень напряженно, у меня даже пошли мурашки по коже и я сделал шаг к ней, обнял ее и поцеловал. От нее исходил неприятный запах, она перестала следить за собой. Остро пахло отбросами улицы, помойкой. Я взглянул вниз, в коляску и увидел расправленные и аккуратно уложенные, но уже начавшие коричневеть, листья салата, кукурузные початки и мокрые ошметки мускусной дыни. Мне стало не по себе от мысли, что она ответит, если я спрошу – что лежит в коляске? Мама не улыбалась, утешать ее не имело смысла.
Ох, мама, мама! Но когда мы пришли домой, она перевернула коляску на расстеленную на полу бумагу, сделала сверток и выбросила все овощи в мусорный ящик. Это была процедура более или менее осмысленная и знакомая, я успокоился. Вообще-то я знал, что у нее идет все периодами. То охватывает сумасшествие, то – она становится обычной. У нее в голове будто менялась погода. И каждый раз, когда она у нее устанавливалась солнечной и приятной, я был склонен думать, что это уже навсегда, что она – здорова. Но, как это всегда бывает, начинало штормить и все начиналось снова. В воскресенье я показал ей все деньги, что я имел. Она расцвела улыбкой. Я сходил в магазин и принес продукты на завтрак. Она, как раньше, приготовила поесть, усадила меня, как в старые добрые времена на солнечную сторону кухни и мы поели. Затем она приняла ванну, причесалась, оделась, подколола свои длиннющие волосы и мы сходили в Кларемонтский парк погулять. Там мы посидели на скамейке под деревом и почитали газеты. О том, где я провел лето, вопросов она не задавала. Где я был, что делал – ни малейшего любопытства или материнского беспокойства она не проявила. Лишь вдумчиво молчала, будто и так все знала.
Меня в это время страшно мучила совесть за свое пренебрежение по отношению к маме, ей, казалось, большего и не надо от меня, просто сидеть вот так, вдали от вездесущих соседей, в тишине зеленого парка, и возможность того, что мое приглашение погулять доставило ей радость давало мне ощущение покоя. Да и как иначе, пересуды общества на нашей улице не могли пройти мимо: из плохой семьи, где мать – тихая помешанная, не может выйти хорошего ребенка. А вот ведь вроде вышел. Все эти мысли расстраивали меня, я чуть не заплакал.
– Мам, – сказал я, – Денег у нас много, давай переедем с той квартиры. Снимем квартиру прямо здесь, с окнами на парк. Будем подниматься на лифте и смотреть на парк прямо из него. Я знаю, есть такие дома с пристроенными, стеклянными лифтами.