А теперь я слышу только собственные беспрерывные рыдания. Открываю дверь бара и заглядываю внутрь. В голубых отблесках бутылок плывет дым. Голова бармена появляется над стойкой, он замечает меня и будто бы сам себя обезглавливает, это смешно, страх смешон; я прохожу мимо бара внутрь, поворачиваю, позади небольшой коридорчик, мне не хочется заглядывать в комнату — о, какой скверный воздух, пропахший гарью и пропитанный кровью, — я не хочу видеть это кровавое месиво, я не хочу заразиться этой невесть откуда взявшейся чумой. Как же я в них разочарован, я заглядываю внутрь, чуть не наступаю на Ирвинга, который лежит лицом вниз, так и не выпустив пистолет из рук, одна нога согнута, словно он все еще преследует врагов, я переступаю через него; Лулу Розенкранц сидит пригвожденный к стене, он так и не сумел встать со стула, стул наклонен назад, как в парикмахерской, голова Лулу опирается о стену, волосы торчат в разные стороны, он готов стричься, его сорок пятый калибр покоится в открытой ладони на коленях, будто пенис; Лулу уставился в потолок в слепом напряженном усилии мастурбации; разочарование мое нестерпимо, горя нет, а лишь досада, что их убили так просто, будто они своей жизнью и не дорожили вовсе; мистер Берман лежит на столе, горбатая спина натягивает клетчатую материю пиджака, на котором расползается пятно крови, руки его раскинуты, щека прижалась к столешнице и придавила очки, одна дужка торчит из-за виска; мистер Берман меня тоже предал; мне скверно, я снова чувствую себя безотцовщиной, новая волна безотцовщины накатывает на меня, их не стало так быстро, словно и не было никогда нашей совместной бандитской жизни, словно общение лишь иллюзия, случилось одно, потом другое, я сказал, он сказал, а на самом деле то была мимолетная ухмылка Смерти, ее мгновенный расчет с нашей гордыней, с нашей верой в то, будто мы существуем во времени, будто мы что-то большее, чем задутое пламя, тонкий дымок или многозначительное молчание в конце песни.
Мистер Шульц, лежавший на спине, был еще жив, глаза его смотрели на меня спокойно. Серьезное лицо блестело от пота, одну руку он засунул за жилет, как Наполеон на знаменитом портрете; он столь величественно владел собой, что я сел на корточки и заговорил с ним, считая, что он в ясном сознании, но я ошибся. Я спросил его, что я должен сделать, может, вызвать полицию или отвезти его в больницу, я был готов исполнить любой приказ; понимая серьезность его состояния, я все же в глубине души надеялся, что он попросит меня помочь ему встать на ноги или же вывести его отсюда, во всяком случае, решать, что и как, должен он. Он смотрел на меня по-прежнему спокойно, но не отвечал, он так глубоко переживал случившееся, что даже не испытывал боли.
Вдруг послышался голос, что-то вроде шипения горького дыма, шепота, слишком слабого, чтобы его разобрать, но губы мистера Шульца не двигались, он только безучастно смотрел на меня, будто — понимая мое состояние — приказывал прислушаться; я судорожно искал, откуда доносится звук — пугающий, прерывистый; сначала я решил, что это мое собственное шмыгание носом; вытерев нос и глаза рукавом, я затаил дыхание, но голос зазвучал вновь, от ужаса колени мои подогнулись; повернувшись, я понял, что это со стола говорит гримаса Аббадаббы; я закричал, мне показалось, что со мной беседует мертвец.
А потом я подумал, что ничего странного нет, что это обычное распределение ролей между ними, я имею в виду роли мозга и тела, и пока мистер Шульц жив, мистер Берман будет думать за него и говорить то, что мистер Шульц от него ожидает, и тут уже не важно, жив мистер Берман или умер. Мистер Берман, конечно, был жив, но именно эта мысль пришла мне тогда в голову. Правда, похоже, я сам это их двуединство и разрушил. Я положил голову на стол рядом с головой мистера Бермана и сейчас расскажу, что он сказал; трудно даже предположить, сколько времени у него заняло, чтобы округлить свой голос для каждого слова, произнести его, а потом отдохнуть, тщательно выискивая остатки дыхания, — так человек ищет в кармане деньги, которые куда-то запропастились. Ожидая, я изучал расплывшиеся колонки чисел на разбросанных по столу лентах арифмометра. Там было очень много чисел. Я читал слова по его губам еще прежде, чем слышал их. Мне очень трудно передать, какая немыслимая доверчивость заключалась в тех словах. Он еще говорил, когда раздались далекие завывания полицейских сирен. Мистер Берман потратил столько усилий на произнесенные слова, что, закончив говорить, тут же умер.