Теперь в этой черной каюте с поблескивающими отливами зеленого фонаря воцарилась такая близость, что любое движение одного из нас тут же привлекало внимание всех остальных, мой взгляд метнулся к мистеру Шульцу, который опустил пистолет в большой карман своего пальто, затем достал из внутреннего кармана серебряный портсигар, где он держал свои сигары, взял одну из них и возвратил портсигар на место; откусив кончик сигары, он выплюнул его изо рта. Ирвинг подошел к нему с зажигалкой в руках, крутанул колесико и поднес зажигалку к сигаре. Мистер Шульц слегка наклонился вперед и начал медленно вращать сигару в пламени; сквозь шум волн и стук мотора я расслышал, как он — «сип-сип» — затягивался, и увидел, как отсветы пламени на его щеках и лбу своим необычным светом увеличивали и без того крупные и выразительные черты его лица. Затем зажигалка погасла, Ирвинг возвратился на свое место, а мистер Шульц снова сел на скамью, заполняя рубку дымом, который при сильной качке удовольствия не доставлял.
— Можешь открыть иллюминатор, малыш, — сказал он.
Я повернулся, встал на колени, поспешно подсунул руку под занавеску, отвернул винт и толкнул иллюминатор. Почувствовал ночь на своей руке и втянул мокрую руку внутрь.
— Ну и темнотища, а? — сказал мистер Шульц. Потом встал, подошел к Бо, сидевшему лицом к корме, и опустился перед ним на корточки, словно врач перед пациентом. — Вы только посмотрите, он же дрожит. Эй, Ирвинг, — позвал он, — долго еще раствор будет застывать? Бо замерз.
— Недолго, — ответил Ирвинг. — Еще чуточку.
— Еще чуточку, — повторил мистер Шульц, словно для Бо требовался перевод. Затем виновато улыбнулся, поднялся на ноги и сочувственно потрепал Бо по плечу.
И тут Бо Уайнберг заговорил, и то, что он сказал, поразило меня. Такое в его положении обычный человек, какой-нибудь подмастерье, сказать, конечно, не мог бы, и слова его, более любого другого замечания мистера Шульца, показали мне, с какой немыслимой отвагой жили эти люди. А может, он говорил так от отчаяния или же хотел таким опасным образом привлечь к себе внимание мистера Шульца; я не представлял, что человек в его обстоятельствах способен повлиять на то, как и когда он умрет.
— Ты, Немец, говноед, — вот что он сказал.
Я затаил дыхание, но мистер Шульц только покачал головой и вздохнул.
— Сначала ты умолял меня, а теперь вот обзываешься.
— Я тебя не умолял, я только попросил отпустить девчонку. Я говорил с тобой как с человеком. Но ты всего-навсего говноед. А когда поблизости нет дерьма, ты жрешь обычную грязь. Вот что я думаю о тебе, Немец.
Я мог смотреть на Бо Уайнберга только когда он не смотрел на меня. Мужества ему было не занимать. Это был красивый мужчина с гладкими блестящими черными волосами, зачесанными назад без пробора, и смуглым, индейского типа лицом, на котором выделялись высокие скулы, большой, хорошо очерченный рот и крепкий подбородок, длинную шею украшал галстук и стягивал воротник рубашки. Даже скрюченный в своем позорном бессилии, со сползшим набок галстуком и задравшимся сзади смокингом, в позе неизбежно унизительной и со взглядом по необходимости уклончивым, он все равно не потерял обаяния и шика классного бандита.
То ли на миг приняв сторону Бо, то ли сомневаясь в праведности суда, но я вдруг пожалел, что мистер Шульц лишен элегантности человека, зацементированного в корыте. Дело в том, что даже в самой шикарной одежде мистер Шульц выглядел плохо, все на нем сидело мешком, он страдал этим, как другие страдают близорукостью или рахитом, о чем и сам догадывался, он постоянно подтягивал брюки, поправлял галстук, стряхивал сигарный пепел с пиджака или снимал шляпу и ребром ладони проверял углубление на тулье. Он все это делал бессознательно и подчас доходил до такого остервенения, что, казалось, перестань он себя дергать и теребить, как с его одеждой все тут же будет в порядке.