— Ну и как ты скажешь — сколько сейчас времени? — спросила меня матушка, едва я открыл дверь кухни. Мне была хорошо известна моя роль в этой сценке, и я ответил: — Четырнадцать часов двадцать семь минут, мама, но если хочешь, я могу сказать и по-другому. — Мои ответы давно уже стали такими же стандартными, как ее вопросы. Чтоб немного оживить сценку, я добавил: — У меня сегодня был жутко хлопотный день. — Но матушка не признавала нововведений в наших традиционных разговорах.
— А я, значит, по-твоему, только и должна весь день стряпать, стряпать и стряпать, — привычно сказала она, и я с раздражением понял, что сейчас начнется до мельчайших подробностей знакомый мне монолог: я мог бы повторить его вместо матушки. — Ты являешься, когда тебе заблагорассудится, и я должна кормить тебя отдельно от всех, а что у меня нет ни минуты покоя, тебе, конечно, невдомек.
— Покой, мама… — начал я, не зная еще, чем кончу фразу, потому что любая заумная чушь могла сойти у нас дома за глубокомыслие. Но матушка перебила меня:
— Я за все утро ни разу не присела! Если я не заболею… — Но тут ее перебила сидящая в гостиной бабушка:
— Если это наш Билли, так его старый плащ все утро провисел в ванной. Ему пора бы уже научиться вешать свои вещи на место.
— А если это не ваш Билли, то где тогда все утро провисел его старый плащ? — спросил я, вовсе, впрочем, не надеясь, что они оценят мою грамматическую, так сказать, шутку. Никто из них, разумеется, не ответил. Тем временем дверь открылась, и в кухню вошел отец с гаражной полкой в руках.
— А мог бы и приходить к обеду домой, — не глядя на меня, проворчал он. — Ишь ведь, завел себе растреклятую привычку околачиваться чуть не до вечера незнамо где!
— Добрый день, папа, — с въедливой вежливостью сказал я. Мне вдруг стало непонятно, зачем я приплелся домой.
— А свои растреклятые дерзости оставь для приятелей. Они у меня уже вот где сидят. — Он показал рукой, где у него сидят мои растреклятые дерзости.
— Его надо как следует выдрать, тогда ему неповадно будет дерзить, — вставила из гостиной бабушка.
Меня, как зверя в клетке, которого тычут палками, стала одолевать ярость. Она довольно часто донимала меня в нашем задрипанном семейном гнезде, и выходы ей можно было давать разные. Во-первых, я мог дать волю своему праестеству или своему естественному «я», или, проще, стать по-отцовски злобным и грубым. Во-вторых — и это было не так опасно, — я мог сделаться убийственно корректным.
— Что, в сущности, такое дерзость? — начал я, нарочито рассматривая свои ногти. Но отцовская злость — или, может, горечь, кто его знает, — тоже, видимо, искала выхода.
— А ну прекрати умничать! — рявкнул он. И добавил: — Если их в нашем растреклятом Техническом только этому и научили, то слава богу, что я вырос неучем.
— Так-так, признание, — пробормотал я, стараясь, однако, чтобы отец не услышал. Он пристально, с угрозой посмотрел на меня. — Пойду наверх, — сказал я немного погромче.
— И пусть он не шастает по спальням, — выкликнула из гостиной бабушка.
Не было ей никакого дела до наших спален, потому что она жила у нас как постоянный, а все-таки гость! Не в силах больше сдерживать ярость, я крикнул:
— А сунь-ка ты спальню себе… — В последнюю секунду мне удалось умолкнуть и ничего страшного сказано не было, но я так резко себя оборвал, что меня даже качнуло назад.
— Что? — рявкнул отец и, бросив полку на пол, подскочил ко мне. — Что ты сказал? А ну повтори, щенок, что ты сказал! — Он схватил меня за ворот и угрожающе поднял кулак. — А ну повтори, щенок! А ну повтори!
— Эти мелодрамы…
— А ты меня не милодрань, умник ты растреклятый! — прорычал отец.
Я не испугался и даже не разозлился на него. Меня охватила тоскливая безнадежность — ведь я не мог объяснить ему — да и никому бы в нашем городе не смог, — что это всего лишь строчка из веселой поэмы про Иосию Блудена. У нас не поостришь.
— Да я только хотел сказать…
— Вот и говори толком! — перебил меня отец. — Ишь, распустил свой растреклятый язык! Что ты хотел сказать бабушке? А ну — что ты ей хотел сказать?
— Да отпусти ты его, он сегодня в свежей рубашке, — озабоченно вмешалась матушка.
— Я вот его самого когда-нибудь освежу. Я его так освежу, что век будет помнить, — немного поостыв, пробурчал отец. — С его растреклятыми вечными ручками да замшевыми башмаками. И сегодня он никуда вечером не пойдет. Знаю я, где он всего этого набирается. Пусть сегодня дома сидит… и завтра… и вообще…
Я стоял у раковины, разбитый и вялый, не зная, какое выражение лица подошло бы к этой дурацкой домашней драме. И слов, которые не показались бы отцу наглым умничаньем, я тоже не находил. Странно всхрипывая, бубнила в гостиной бабушка. «…взбесившийся щенок», — услышал я конец ее фразы.
— Ну послушай…
— А ты меня не нукай! — опять взъерепенился отец. — Послушай у него то, послушай у него это… И чтоб я больше не видел по всему дому твоих растреклятых книг и растреклятых бумажонок… и всякого растреклятого мусора! А то я и тебя вместе с ним вышвырну к растреклятым чертям!
В таком состоянии он понимал только злобный тон и ругательский жаргон. Развесив по-отцовски губы, я истошно заорал:
— Что ты на меня взъелся, мешают они тебе, да?
— Мне-то нет, это они у тебя в голове все перемешали, — успокаиваясь на роли семейного остряка, отозвался отец. Он отошел от меня и поднял брошенную полку. Я принялся молча поправлять галстук. Услышав матушкино «Ну вот, опять ты довел отца», он обернулся и сказал:
— Довел не довел, а я его держать больше не буду, Он знает, где у нас чемоданы. Пусть катится в свой растреклятый Лондон.
— Нет, не пусть! — воскликнула матушка. Она не сразу решила, кто из нас нуждается в ее поддержке, но сейчас без колебаний встала на мою, как ей казалось, защиту,
— Я его держать не буду. Пусть катится, — сказал отец.
— Нет, не пусть!
— А я говорю, пусть катится, — уперся отец. Эта мысль явно нравилась ему все больше и больше. — Пусть катится, — повторил он. — Пусть катится.
— Нет, не пусть! Нет, не пусть! Нет, не пусть! — трижды выкликнула матушка.
— Послушайте, — вмешался я. — Давайте обсудим…
Но в этот раз отец не обратил внимания на мои слова.
— Надо же, — проворчал он, — только школу успел закончить, и все ему сразу стало не так да не эдак. То яйца неправильно сварили, то еще что-нибудь. А то подавай ему какие-то особенные пшеничные хлопья, потому что их в телевизоре показывали. Нет, с меня хватит. Хватит с меня. Пусть катится.
— Нет, не пусть! — окончательно утвердила матушка. — И ты не перебивай меня, Джефри. Рано ему ездить в Лондон, не дорос. Ты же сам говорил. Он еще и думать-то как следует не умеет. Чего наберется со стороны, на том и стоит.
— Вот и пусть катится. Он давно на этом стоит,
— Нет, не пусть. И никуда он не покатится, пока я здесь.,
— Ему бы в армию, — совсем уже спокойно сказал отец. — Ему бы в нашей растреклятой армии послужить, вот что ему надо.
— Нет уж, это ты, если хочешь, отправляйся в армию служить, а он обойдется, — заключила матушка.
На этом разговор вроде бы закончился, и я шагнул к двери.
— Ну а сейчас куда он собрался? — спросил отец.
— В туалет, — злобно ответил я.
Странно, что бабушка не внесла свою лепту в семейную перепалку, открывая дверь гостиной, подумал я. Но, покосившись на нее, сразу же понял, почему она молчит.
— Мама, скорей! — испуганно крикнул я и уставился в потолок, чтобы не смотреть на бабушку. Но мне уже и с первого взгляда стало ясно, что дело плохо. Бабушка сидела, запрокинув голову назад и как бы окостенев, а ее желтоватое лицо конвульсивно подергивалось. Глаза у нее выпучились, и на губах пузырилась пена. Она, видно, пыталась крикнуть и встать, но только безмолвно разевала рот, вцепившись мертвой хваткой в подлокотники кресла и неестественно выгнув спину.
— Ну вот, доскандалились! — воскликнула матушка, вбегая вслед за отцом в гостиную. Отец бросился открывать окно.
— Да у нее же растреклятый припадок! — крикнул он. — Принеси нюхательную соль! Живо, не чешись!