— У тебя ведь, наверно, нету денег, — сказала матушка и открыла сумочку.
— Несколько фунтов есть, — в первый раз покраснев, отозвался я. — Мне удалось сэкономить. — Чувствуя замешательство, я сказал, чтоб поскорее все это завершить: — Поезжай-ка ты домой. Таксист обещал подождать.
— Мне сначала надо подписать кой-какие документы, — сказала матушка. Она посмотрела вниз на чашку с чаем. — Мы не привыкли много говорить — («ну, это-то, положим, прямая ложь», — подумалось мне), — но ты нужен нам дома, сынок.
От ее коллективного «нам» мне стало не по себе.
— Я иногда буду к вам наведываться, — пообещал я. И сразу же в приступе мгновенного великодушия добавил: — Мне надо уладить свои дела с Бобби Бумом, а на воскресенье я обязательно приеду.
Матушка молча покачала головой.
— Ну, мне пора, потому что неизвестно, когда отходит поезд, — сказал я. — Таксист тебя подождет. — Я потоптался перед матушкой, пытаясь сказать ей заранее заготовленные для этой минуты слова, но не смог их выговорить. Тогда я повернулся и медленно пошел к выходу, делая вид, что мне очень не хочется оставлять ее одну. У двери я уже думал о бабушке словами из амброзийской газеты «Ежедневная смесь»: МИССИС БУТРОИД ВСЕМ РЕЗАЛА ПРАВДУ-МАТКУ В ГЛАЗА. ЛЮДИ ПОБАИВАЛИСЬ ЕЕ ОСТРОГО КАК БРИТВА ЯЗЫКА. НО ПРИШЕЛ ДЕНЬ, КОГДА ОНА ПОПАЛА В БОЛЬНИЦУ …Двадцать три, двадцать четыре, двадцать пять. Господь пастырь мой, я ни в чем не буду нуждаться…
У меня не хватило духу оглянуться, но и не оглядываясь, я знал, что матушкино лицо было морщинистым, словно лопнувший воздушный шарик, и что на этот раз она верила в реальность происходящего.
Глава четырнадцатая
В Амброзии пышно цвели голубые маки. Мы победили на выборах, и я энергично продвигал свой проект города в приморских песках среди дюн, фундаментом которому должна была послужить гигантская деревянная платформа. Подкупленный нашими врагами реакционер Гровер выдвинул другой план — он добивался строительства города к западу от моря, на болотах. Еще до выборов сбитый им с толку парламент принял его план, и теперь дома начали тонуть; в результате — семьдесят погибших и четырнадцать пропавших без вести. «Мы выстроим новый город, — объявил я на страницах «Амброзийского мака», — среди приморских дюн и вековых сосен». А сейчас я приехал навестить родителей и сидел, расстегнув ворот форменного мундира, в нашей семейной гостиной. Зазвонил телефон; я поднял трубку и приказал по-амброзийски своему адъютанту: «Ароткод Гровера — к екнете. И етйаничан укйортс оннелдемен!» На матушку это произвело глубочайшее впечатление… а впрочем, разве ее проймешь, мою матушку? Я попй-тался преобразить ее в амброзианку, да не тут-то было: страхтонку от родной почвы не оторвешь. Меня стала одолевать злость — на мать с ее приговорками и вечным штопаньем дыр, на бабушку, ежедневно говорившую «Добрый вечер» дикторам на телевизионном экране, на идиотски флегматичного отца, окопавшегося в своем гараже… Отец, мне нужен автофургон. Не задавай никаких вопросов. Сюда могут нагрянуть люди. Ты не знаешь, где я и когда вернусь. Идет?.. Я жутко устал, и все мне обрыдло, все на свете.
Я тащился со своим чемоданом по старому трамвайному пути — на месте снятых рельсов чернели две залитые гудроном канавки, — и у меня было такое ощущение будто я набитый опилками дряблый мешок. Амброзия на мои мысленные вызовы не отвечала, так что мне оставалось только лелеять в душе ненависть. Я расстрелял из автомата всех, кто знал мои тайны, но тайны эти вдруг показались мне засохшими струпьями пустячных царапин И тут меня начали одолевать устрашающе ясные раздумья. Девять фунтов. Надо купить билет на поезд — остается семь. Семь фунтов. Жилье — два десять в неделю, еда — фунт. Итого денег у меня на две примерно недели. Работу — скажем, посудомойщика — всегда, конечно, можно найти. Я принялся строить свою жизнь по образцу американских писателей — водитель грузовика, дворник, революционер в Южной Америке, продавец, разносчик газет… Но потом амброзийский способ мышления заклинило у меня наглухо. Я понимал, что реально могу стать мелким клерком, — и пусть, я ведь буду жить сам по себе, один. Никаких тебе Штампов и Крабраков. Сделаюсь чудаком. Угрюмым чудаком с мрачным прошлым. Я начал напевать: «Он был для всех знакомых Радужным чертенком — ведь он писал чернилами «Радужная чернь».
Субботний день завершился и миновал. Ветер подхватил большой лист бурой бумаги, погнал его вдоль Больничной улицы и облепил вокруг фонарного столба. В тишине было слышно, как за две мили отсюда рычали машины, подымаясь на Пристрахтонский холм. Мимо меня проскочили два или три такси, нанятые вскладчину несколькими пассажирами, и когда они проезжали, я слышал, как радиодиспетчерша давала их водителям какие-то дурацкие указания. Потом проехал ночной автобус; внутри освещенные голубоватым светом люди читали «Имперские новости», и мне почудилось, что это самый последний на всем свете автобус. Прошмыгнула через дорогу собака. Какой-то человек в плаще медленно плелся домой, наверняка считая, чтобы скоротать время, фонарные столбы — я бы на его месте обязательно считал. Мостовая была сухой и бугристой; кое-где на ней виднелись лужицы застоявшейся мочи. Сонно улыбаясь, глядели в темноту улиц рекламные красотки.
Я шел, словно призрак, по Торфяному проспекту и, встречая полицейских, всякий раз ощущал, что тащу награбленное добро; от ручки чемодана у меня на ладонях вспухали красные полосы. Потом мне пришлось пропустить несколько уборочных машин — они выползали на круговую Скотопрогонную площадь из ворот автобазы, оставляя за собой, как громадные слизни, темный сырой след. Я пересек площадь и вошел в здание Нового вокзала.
Вокзал был залит холодным светом ярких электрических фонарей. В безлюдном билетном зале стояло несколько электрокаров с огромными кипами газет. Харрогитский поезд медленно отходил от второй платформы.
Справочное бюро оказалось закрытым. В расписании я прочитал: 1.05 — Уэкфилд, Донкастер; 1.35 — Лидс (Городск. вокз.), Дерби, Каттеринг, Лондон (Сент-Панкрас); 1.50 — Селби, Маркит-Уэйтон, Бридлингтон, Филей, Скарборо. Других поездов на Лондон в эту ночь не было. Я подошел к единственной открытой кассе и купил у сонного кассира билет второго класса до Сент-Панкраса. Он стоил тридцать пять шиллингов. Я поднял голову. Большие вокзальные часы показывали без десяти час.
Купив билет, я спустился в зал ожидания. Буфет был закрыт; на его прилавке в беспорядке стояли картонные стаканы, а на полу валялись недоеденные огрызки хлеба; десятка два пассажиров спали, положив ноги на обшарпанные стулья из металлических трубок с фанерными сиденьями или уронив головы на шаткие столики, замусоренные смятыми пакетами из-под лимонного сока и разноцветными пластиковыми «соломками». Я остановился у входа под большой картиной с пустынными вересковыми холмами и, вглядевшись, обнаружил, что несколько человек не спит — группка солдат в штатском, едущих, видимо, на побывку домой, три престарелые проститутки да какой-то дядька в широком черном пальто. Зато сам я был такой сонный, что осознавал события секунд, наверно, через пятнадцать после того, как они происходили. Риту со Штампом я, например, заметил только сев на свой чемодан и закуривая сигарету.
Они, впрочем, тоже меня не заметили. Штамп расплачивался за свой долгий и по-дурному пьяный вечер: он стоял с каплями пота на лбу, прислонившись к одной из позолоченных колонн, отделяющих зал ожидания от буфета, и что-то про себя бормотал. Рита безуспешно тянула его за рукав, как усталая жена, которая тщится увести из паба своего подвыпившего мужа. «Ну пойдем же, они же на нас смотрят», — услышал я ее нетерпеливые уговоры. Потом она нерешительно умолкла, отпустила Штампов рукав и сказала — наверняка не в первый уже раз: «Ну, ты как хочешь, а я пошла». Штамп, ничего, кроме своих мучений, не замечая, рыгнул, обнял, чтобы не упасть, колонну — и его вырвало прозрачной жидкой блевотиной прямо на пол. Рита ойкнула, фыркнула и стала торопливо озираться в поисках сочувствия к ее затруднительному положению. Потом отошла на несколько шагов в сторону, отвернулась и сделала вид, что не имеет к Штампу ни малейшего отношения. Несколько спящих зашевелились. Какой-то дядька, полупроснувшись, буркнул: